Выбрать главу

Наташа удивленно подняла брови.

— Позвольте, — сказала она холодно. — Но ведь мосье Люкэ, уезжая в Копенгаген, заплатил за две недели вперед, а прошло только шесть дней со времени его отъезда.

Наташа теперь близко видела лицо кассирши. Как оно изменилось! Толстые щеки как-то гнусно отмякли и обвисли, как коровье вымя. Портрет племянника переехал к левому уху. Значит — ворот стал широк, и она перетягивала его. И Наташа с омерзением поняла, что Фрош похудела…

— Уплатил за две недели? — злобно переспросила кассирша. — У вас в таком случае должны быть наши расписки. Будьте любезны показать.

Теперь рот ее растянулся и выпустил ряд золотых и зеленых зубов разной величины.

— У меня нет расписок… Он, очевидно, забыл их передать мне!.. Или просто верил в вашу порядочность. Он на днях вернется из Копенгагена, и все выяснится.

— Х-ха! — сказала Фрош. Не засмеялась, а именно только сказала.

— Х-ха! Почему он вернется из Копенгагена?

Наташа смотрела с недоумением.

— Почему он вернется из Копенгагена? — повторила Фрош. — Когда он вовсе не туда поехал. Наш слуга был на вокзале и слышал, как он покупал билет Гамбург — Париж. И видел, как он сел в гамбургский поезд. Ловко он вас надул.

Она помолчала, с любопытством рассматривая Наташино лицо.

— А какое вам дело до того, где он находится? — спросила Наташа.

— А какое мне дело? — задохнулась Фрош, и щеки у нее задрожали: — Если мне нет дела, то вы, очевидно, берете на себя уплатить мне пятьсот марок, которые ваш друг взял у меня взаимообразно, — расписка у меня есть!

— Ах, вот что вас волнует! — презрительно сказала Наташа, точно кассирше следовало волноваться какими-то другими высшими мотивами.

— За комнату я, конечно, заплачу, — продолжала она все с тем же презрением. — А вопрос о своем долге он, конечно, урегулирует, когда вернется. Можете успокоиться.

И она с достоинством вышла.

22

Долгие страдания ведут к изменению сущности.

Марсель Пруст.

Есть души, для которых слезы, как увеличительные стекла: мир, видимый ими через эти стекла, всегда огромен и ужасающ в своем безобразии.

Те мелкие детали, которые обычному взору представляются почти украшением, потеряв свои нормальные размеры, давят и пугают. Кто видел под микроскопом очаровательнейшее создание Божие, символ красоты земной — бабочку, тот никогда не забудет ее кошмарно-зловещей хари. Пленкой «маловиденья» преображен для нас мир чудовищ.

Завыли по ночам сирены. Безнадежно и жутко. Предупреждали кого-то в далеких морях, а тот или не слышал, или не понимал, потому что вой возобновлялся еще и снова, и, казалось, уже не предупреждал, а оплакивал.

Безнадежно!

И маяк настойчиво бросал свои лучи — два коротких, один долгий, настойчиво, хотя уже было ясно, что никому он не нужен и никого не спасет.

Но откровеннее и наглее и сирен, и маяка рассказал обо всем страшный ночной сигнал — три красных фонаря, поднятых на береговую мачту. Она увидела их, выйдя из кинематографа, куда забрела случайно. Жиденькое желтое освещение в подъезде этого кинематографа держалось близко, дальше входных ступенек не разливалось. Дальше был черный провал не вниз, а во все небо и во всю землю, во всю безмерность пространства. Черный провал. И над ним высоко по вертикальной линии три красных фонаря.

— Будет шторм, — сказал кто-то.

Но никому это пояснение не было нужно. Ужас не в том, что будет шторм. Ужас в черном провале и висящих над ним, как бы осеняющих его, или воплем кричащих красных огней…

Никакое логическое рассуждение не расскажет человеку так безысходно явно все о нем самом, как вот такие огни:

— Да, — сказала Наташа.

Это значило, что она поняла.

Она одна на свете, в одиночестве позорном, потому что брошена и потому что не сама это одиночество избрала.

И раньше, и всегда была она одна. Никому не нужная, не интересная. Манекен для примерки чужих платьев.

Жизнь ни разу не коснулась ее. Война, революция — все прошло мимо. Все отозвалось только как холод, голод и страх.

Пришла любовь и дала душе ее тоже только холод, голод и страх. И в любви этой была она одна. Одинока.

Гадалка предсказала, что она поплывет на родину. На родине чудеса, и Христос приходит на зов… Только ведь она, пожалуй, и там будет лишняя и чудес не узнает. Слышать о них будет, а сама ничего не познает. Душа у нее скучная…

Прижалась она сейчас к этому подъезду кинематографа, расцвеченному уродливыми разляпанными плакатами. Стоит в его жиденьком желтом свете… Но вот уж и он гаснет. А дальше — то, черное, глубокое, безмерное…