Выбрать главу

Пани Саломея одета была в скромное коричневое платье, блестящие чер­ные волосы убраны под белый чепец, изящная рука сжимала четки. Прантиш знал, что больше всего на свете пани мечтает подарить мужу дитя, но Бог не дает. И пани беспрестанно молится о такой милости. Вот и сегодня, видимо, успела уже слетать в Свято-Духову церковь.

Где-то на ратуше часы пробили полдень. Ничего себе заспался студиозус! В профессорском доме тут же отозвались напольные часы из черного дерева, что стояли в столовой, — приличные черные часы безо всяких украшений да безделиц, без искусственных соловушек, нездешних пейзажей в эмалевом окошке, танцующих фигурок. Эти часы, как и хозяин, были строги и упрямы: двенадцать часов пополудни — и все, имеете научный факт.

Но как и хозяин, они хранили в себе множество тайн, ибо время — наи­большая тайна, которую нельзя осознать, но страшно хочется взнуздать. По крайней мере, Прантишу очень хотелось немного обогнать его и заглянуть в то светлое будущее, где он с гетманской булавой в одной руке другой обнимает очаровательную паненку Полонею Богинскую в ослепительно-белом платье, расшитом настоящими диамантами! И смотрит Полонея на него так, как. как пани Саломея на клювоносого хмурого Лёдника, когда тот не видит.

Прантиш не прекратил воображать свои будущие подвиги даже когда сел за стол, от сладких картин едва ложку в крупяник не уронил, отчего и словил с другого конца стола строгий взгляд Лёдника. Эх, где те времена, когда слав­ный шляхтич Вырвич своего бесправного слугу Лёдника, который за долги отдал себя в пожизненное рабство, одним взглядом мог заставить молчать, имел право поставить его на колени и даже голову безродную отсечь за оскор­бление. Не то чтобы Прантиш желал для своего учителя рабской доли, но сохранить немного власти над этим Фаустом не повредило бы.

Вырвич тоскливо вперился в картину в тяжелой золоченой раме, укра­шавшую столовую: на ней уважаемый философ Аристотель, худой старикан с длинными седыми кудрями и бородой, степенно приложив руку ко лбу, занимался мудрствованием на фоне мраморных колонн, увитых виноградом и вьюнками. Картину Лёднику подарил один из пациентов, рисовальщик, выпи­санный из Италии для росписей в костеле. Доктор ловко вправил худенькому, лохматому, как черный баранчик, италийцу локтевой сустав, поврежден­ный во время падения с лесов, заодно подлечил его больные легкие. И вот вам — Аристотель. Если присмотреться, то древний грек имел определен­ное сходство с профессором. По крайней мере, в старости последний мог бы выглядеть как-то так. Прантиш еле сдержал смех, представив Лёдника с длиннющей седой бородой, в сандалиях и белой простыне.

— Рубец с анисом, как ты любишь, — сказала хозяйка профессору, осторож­но ставя на стол тяжелую миску. Запах был такой соблазнительный, что Прантиш, который, садясь за стол, был уверен, что пара ложек крупяника — это все, что сможет этим утром принять его несчастный желудок, невольно облизнулся.

Но получить наслаждение от вкуснятины, приготовленной Саломеей Лёдник, студиозусу была не судьба. На улице отчаянно залаял рыжий Пифа­гор, в ворота настойчиво постучали, послышался тонкий испуганный голос Хвельки.

Гость в дом — Бог в дом, как утверждают блюстители сарматских обы­чаев. Но блюстители иногда ошибаются. На этот раз гостей было двое, но весьма опасных. Оба одеты в мундиры банды альбанцев — особого войска, которое еще юношей создал Пане Коханку в своем имении рядом с Несвижем, торжественно именованным Альбой. В банду отбирались самые отчаян­ные, дюжие и до конца преданные своему пану. Канцлером у них был в свое время недоброй памяти Михал Володкович, расстрелянный два года назад в Менской ратуше за особенные буйства — после его смерти князь неслыханно горевал, говорили, что он даже призрак Володковича еженощно видит.

На плечистых усатых гостях были жупаны из голубого атласа, саетовые кунтуши соломенного цвета, серебряные пояса, желтые сафьяновые сапоги, красные шаровары и голубые шапки с околышем из крымской мерлушки. Пуговицы блестели диамантовыми буквами — инициалами Кароля Радзивилла.

— Приносим извинения его мости пану хозяину за внезапность нашего визита, но пусть его милость пан Лёдник милосердно простит убитых горем рыцарей, кои потеряли своего ясновельможного властелина.

Альбанец с черными аккуратными усиками и пронзительными узкими зелеными глазами, который представился паном Домиником Богушем, бли­жайшим другом уважаемого пана Кароля Радзивилла, изрекал витиеватые скорбные слова по всем правилам этикета. Прантиш с удивлением отметил, что оба шляхтича были почти трезвыми, их лица не опухли от рыданий и перепоя. А пристальный взгляд черноусого так и совсем не понравился. Прантиш тихо-тихо переместился к стене, где в специальных подставках дре­мали сабли, шпаги и палаши. Лёдник не собирался забрасывать благородное мастерство фехтования, и в доме, хоть и небольшом, кроме кабинета и лабо­ратории было выделено специальное помещение для муштры и регулярно пополнялась коллекция оружия.

Между тем пан Богуш наговорил, будто на скрипке наиграл, необходи­мую, и даже с лишком, порцию извинений и перешел к делу. В соответствии с его словами, его мость Пане Коханку для наилучшего сохранения памяти отца готов за любую сумму выкупить ту восковую куклу, кою Михал Казимир Радзивилл на смертном одре завещал доктору Лёднику.

Звучали рулады насчет вечной сыновней памяти, но Прантиш, который и сам природную способность имел пыль в глаза пускать да языком мягко стелить, даже затылком ощущал какое-то мошенничество.

— А нельзя ли нам, многоуважаемые паны, лично встретиться с его милостью князем, чтобы выразить свое соболезнование и договориться насчет лучшего исполнения завещания великого гетмана? — благонравно спросил Вырвич. Злые угольки, на мгновение загоревшиеся в глазах пана Богуша, сказали о многом. Пан заверил, что обременять его мость князя какими-то заботами непочтительно.

— Ну вот и подождем, паны-братья, пока законное горе ясновельможно­го князя не войдет в берега. Потому что он сейчас той куклой заниматься не станет.

Гость от злобы едва зубы не стер. Потом с мнимым безразличием спро­сил, работает ли установленный в кукле механизм. И услышав, что он испор­чен, даже изменился в лице. А его товарищ, седоватый и длинноносый, не постеснялся и пригрозить. Глаза Лёдника запылали черным огнем.

— Великий гетман оказал мне честь своим последним подарком. Я буду свято беречь его и не отдам ни за какие деньги, даже если придется заложить последнюю рубаху. Такая была воля его милости Михала Казимира Радзивилла, а его воля для меня важнее надобности всех иных многоуважаемых панов!

Пан Богуш не желал, похоже, доводить дело до дуэли. Он успокоил това­рища, у которого уже глаза начали наливаться кровью, и почтительно распро­щался. Но яснее ясного дал понять: не отступит. Пандору придется отдать.

Когда на улице стих лай разозленного Пифагора, Саломея печально вздохнула:

— Говорила я вам, недобрая эта кукла.

Лёдник молчал, и в этом молчании была гроза. Потом горделиво вскинул голову, стремительно подошел к стене с оружием и решительно взял свою саблю турецкой работы с простым эфесом, украшенным только строгой сере­бряной чеканкой, тоже когда-то подареную великим гетманом.

— Вырвич, двигаем в академию! Я не позволю всяким фанфаронам отби­рать у меня из-под носа интересный научный прецедент!

— Фауст, остынь! — схватила мужа за рукав Саломея. — Отдай им куклу и забудь! Снова хочешь по самую шею в неприятности вляпаться?

Но глаза профессора горели упрямым холодным огнем, хорошо знакомым Вырвичу. Если Лёдник эдак в чем-то упорствовал, его можно было убить, но не отговорить. Профессор, как черный вихрь, прошел в прихожую, молча нахлобучил шляпу, запахнулся в плащ и даже не взглянул на жену, которая, в отчаянии прикусив губу, смотрела ему вслед.