Выбрать главу

Представляется вероятным, что Цезарь Октавиан участвовал в проскрипциях, вдохновляемый больше желанием продемонстрировать свою власть, нежели природной жестокостью. Впрочем, Светоний излагает другую точку зрения, согласно которой Цезарь, поначалу довольно долго противившийся проскрипциям, затем повел себя с еще большей, чем его коллеги, беспощадностью. Когда волна массовых казней пошла на спад, Лепид объявил уцелевшим сенаторам, что отныне воцарится милосердие. Но Цезарь Октавиан высказался совсем в ином духе (Светоний, XXVII, 3):

«Я прекращаю проскрипции, но в будущем оставляю за собой полную свободу действий».

О свободе каких действий шла речь? Очевидно, о свободе вновь устроить массовую бойню, если это покажется ему необходимым. Эти слова, так же как ряд поступков, в которых его обвиняли, окажись они правдой, служили бы доказательством того, что временами его одолевали приступы бесчеловечной жестокости. Впрочем, не исключено, что все эти обвинения не более чем продукт ненависти и клеветы, свойственных эпохе. Возможно, в них не больше истины, чем в приписываемом Цезарю Октавиану изречении, выбитом на одной из его статуй и с циничным лаконизмом гласившем (Светоний, LXX):

«Отец мой ростовщик, а сам я вазовщик».

То, что Цезарь Октавиан никогда не зарился на чужие коринфские вазы или чужую драгоценную мебель, не вызывает ни тени сомнения — подобные вещи его не интересовали. Но то, что он позволил разгулу жестокости, отметившему начальный этап деятельности триумвиров, увлечь себя и, глядя на рекой текущую кровь, почувствовал ее вкус, — это вполне возможно. В насилии труден только первый шаг; осознание же первого совершенного убийства толкает человека на второе, третье и так далее. Во всяком случае, в античности люди именно так представляли себе падение преступной души в бездну зла.

По роковой случайности, примерами которой так богата древнеримская история, провозвестницей наступления новых времен стала длинная цепь кровавых преступлений, творимых под именем проскрипций. Триумвиры составили список своих врагов и занесли их имена на таблички, вывешенные в общественных местах. Здесь же указывалось, что этим людям объявлен «запрет на огонь и воду», что означало: в течение 24 часов они под страхом смерти должны покинуть город. Смертная кара ждала каждого, кто посмеет оказать помощь объявленному вне закона; тому же, кто укажет его местонахождение, а еще лучше — лично казнит, полагалась награда. В качестве доказательства, и в самом деле неоспоримого, требовалось предъявить отрубленную голову жертвы.

Проскрипционный эдикт начинался словами, которыми триумвиры пытались объяснить мотивы своего решения:

«Если бы на свете не существовало предателей, которые, вымолив себе милость, становятся врагами своего благодетеля и злоумышляют против него, Цезарь не пал бы от руки тех, кого он пленил, когда они подняли против него оружие, а затем милосердно простил, допустил в круг своих друзей и осыпал должностями, почестями и дарами, а нам не пришлось бы с такой широтой принимать суровые меры против тех, кто нанес нам оскорбление и объявил нас врагами народа» [58].

Таким образом, триумвиры избрали для себя роль жертв неблагодарности — явление, в политике не новое и знакомое каждому. Наученные примером Цезаря, они решили опередить противника.

Римляне, еще не успевшие забыть проскрипции Суллы, с остервенением предались чудовищной вакханалии предательств, насилия и убийств. Как позже Августин скажет о проскрипциях Суллы, «это было уже не исступление войны, а исступление мира» [59]. О мерзости этой бойни напоминает своим соратникам и «Цинна» Корнеля, когда склоняет их к участию в заговоре:

вернуться

58

Аппиан. Гражданские войны, IV, 2, 8.

вернуться

59

Августин. Град Божий. III, 28.