Выбрать главу

Петруха раззевал рот.

— А ты говоришь — жалость… Да их тут, можа, скоро ни одного не останется, из всех эксперимент сделают, — окончательно завирался Пудов. — Може, уж всех вытаскали… Думаешь, я по ночам сторожу?

— Да… — удивлялся Петруха. — Работа у тебя…

— То-то и оно. Это еще что, я тебе потом такое расскажу!

— Хээ… А этих што, прямо в одну загородку свалили, тоже утопли? — останавливался всякий раз у большой могилы Петруха и брался за железный венок.

— Эти сгорели, — хмуро отвечал Пудов и уводил своего товарища домой.

Они доцеживали свой «сучок» по стаканам, заедали его холодными слипшимися пельменями и расставались до следующего воскресенья. Потом Пудов сажал Пирата на цепь и шел на свою железную сварную койку. Пьянел он обычно во сне и мог проваляться на койке до следующего вечера.

В одно из таких воскресений случился на кладбище пожар. Горело долго, целые сутки, но никто на огонь не прибежал. Начался пожар ночью, с забора. Захватило по краям лес, пошло кустарником и травой. Обуглило несколько ближних к ограде крестов. Огонь обошел вокруг кладбища по забору и сомкнулся на пудовском дворе.

Хозяин хватился поздно, когда выйти уже было нельзя. Он выскочил в пылающие сени, но пробиться уже не смог. Забранные частой решеткой окна не пропустили его тоже, и он остался под кровлей.

Все хозяйство — куры, свиньи, собаки и овцы — сгорели, но хозяин остался цел. Огонь его почти не тронул, он задохнулся от дыма. Он лежал в своем глубоком подвале клубком с подтянутыми к подбородку коленями и казался бы совсем живым, если бы не обгоревшие вокруг кепки волосы.

Во дворе, у корыта с водой, лежал в медном ошейнике скелет Пиратки и стремился на волю на длинной вытянутой цепи.

1976

ДОСТОИНСТВО ВЫМЫСЛА

Эта книга может показаться сборником. Очень уж разнятся составившие ее произведения жизненным материалом, персонажами, самой манерой письма. Такая пестрота говорит вроде бы не в пользу автора, ибо у него, выходит, и героя своего нет, и собственной темы, и сразу узнаваемого почерка. Стало быть, перед нами всего лишь искания, пробы и попытки?

Да, все, что Александром Иванченко написано, действительно пробы и попытки. Но вот снисходительное «всего лишь» здесь, уверен, совсем неуместно. Любой писатель не нуждается в скидке на возраст и литературную неопытность. Тем более не нуждается в ней автор этой книги. Она у него вторая. Меж тем, по свидетельству самого прозаика, он уже мог бы издать собрание сочинений. Давно не юноша по анкете (родился в 1945 году), он и прозой стал заниматься не вчера: обратите внимание на датировку вошедших в сей том произведений. Так что книга эта могла, в принципе, выйти еще в начале прошлого десятилетия. Впрочем, могла ли?

Следовало бы посетовать на неблагоприятные обстоятельства, однако, ничуть их не идеализируя, смею предположить, что длительное непечатание вряд ли сказалось на характере и качестве прозы А. Иванченко. Каждую свою вещь он пишет наново, не отказываясь от своего, да и чужого опыта, но и не эксплуатируя однажды найденное.

Верность себе нынешние литераторы — в том числе и весьма известные — подчас понимают как долголетнее освоение одной и той же идейно-художественной модели. В таком постоянстве критики готовы порой усматривать приметы едва ли не персональных жанров. Время, понятно, покажет, сколь перспективны эти теоретические новации. Но есть и иная стратегия. Так, автору «Моих университетов» и «Рассказов 1922—24 годов» всегда было, как он признавался в одном из писем, интересно и полезно знать, мерцает ли в новом его произведении нечто не «от Горького», не от того, каким он был раньше.

Разумеется, подобная установка сама но себе не обещает непрестанного творческого восхождения и не страхует от самоповторов. И все же А. Иванченко повторять себя принципиально не намерен. Потому-то его работы не перетекают одна в другую, а стыкуются меж собой, причем крайне, на первый взгляд, жестко.

Хочу вспомнить повесть, название которой было вынесено на обложку первой книги писателя, — «Яблоко на снегу», — вышедшей в Москве четыре года назад. Автор обращался там к детству — той начальной поре, когда человек совершает открытие мира и себя в нем. Казалось бы, столько страниц подобной лирической мемуаристики читано — как тут не повторить безапелляционный прогноз, что на одних воспоминаниях о детстве и юности далеко не уедешь. Но повесть А. Иванченко оспаривала эту категоричность уже начальными абзацами.

В них проступал явный намек на тайное лукавство простодушных вроде бы откровений. Видимая безыскусность сменявших друг друга фрагментов обеспечивалась весьма изощренным письмом. Скрупулезно, не упуская и самой малой подробности, восстанавливая неповторимые минуты, прозаик опирался не единственно на воспоминания о детской открытости всем событиям, запахам, краскам и звукам, но и, прежде всего, на развитую с возрастом способность к воображению, стимулирующему и обогащающему даже самую сильную память.