Он, например, думал — а почему бы и нет?
Если бы каждый сидел или, еще лучше, лежал у себя на диване и ДУМАЛ вместо того, чтобы бегать за несчастными дворниками и материться, как бы спокойней, светлей и чище был наш мир! И совсем не исключено, что, в конце концов, мы бы общими силами что-нибудь да и придумали.
Мысли так увлекали Ефимовича, что одно время он их даже записывал, надеясь втайне на посмертную славу. Он так и представлял себе, как покойник, волнуясь, куда же запропастился Ефимович, взламывает двери в его каморку и у остывшего тела находит чемодан с пожелтевшими от времени и мудреного содержания рукописями. Книги выходят одна за другой, и какой-нибудь профессор философии уже сочиняет сентиментальное предисловие к глянцевому двухтомнику “Ефимович. Полное собрание сочинений и Воспоминания современников”, горько констатируя, что вот, сидел Ефимович у себя в коммуналке и мыслил, а мы и не знали. Почему же мы не ценим наших героев, пока они живы?! Почему лишь смерть делает их в наших глазах привлекательными и заслуживающими внимания?! Я тысячу раз спрашиваю — почему? И, не дождавшись вразумительного ответа, от имени всех нас объявляю всем нам — увы нам всем и позор!
Но мир так и не увидел литературного подвига Ефимовича, потому что Ефимович решил, что мир не достоин этого. Почему, ломал голову Ефимович, почему я бессмысленно сгниваю заживо в этом болоте с черно-белым телевизором и метлой в благородной деснице, не имея при этом ни малейшего понятия, зачем же, черт побери, я это делаю, ни достойного моего положения финансового статуса, ни радости в сердце, ни ясности в мыслях?! Смахнув скупую мужскую слезу, Ефимович открыл заветный чемодан и за пятнадцать минут сжег труд всей своей жизни в прожорливой печке. Ему казалось, что весь мир сейчас перевернется вверх дном, но на уши встал только дом. Перво-наперво, прибежала соседка с третьего этажа. На дворе стоял май и тяги в дымоходе не было никакой, поэтому все квартиры по стояку заполнились едким дымом сожженных мыслей.
Соседка была худая, черная, со впавшими глазами, и напоминала портрет кисти безымянного советского живописца, раскрывающий образ матери-героини, безвременно утратившей любимого сына-партизана в неравном бою. Соседку звали Юля, она никогда в жизни не улыбалась, и про каждую произнесенную ею фразу можно было сказать: “Ага! Вот что это значит — вопль вопиющего в пустыне…”, даже если она всего лишь спрашивала, который час. У нее был сын Гена по прозвищу Аллигатор, но не партизан, а только алкоголик, поэтому юлины справедливые вопли раздавались в любое время дня и ночи, не отличаясь при этом разнообразием.
“Уууу, изверги, — исступленно вещала она, — как же земля вас только носит?! Да когда ж от вас покой настанет?! Всю душеньку мою истомили, истоптали, гады проклятые! Да как же я тебя родила, сволочь такую бесстыжую?!”
“Юля, блядь! — не выдерживал кто-то и высовывался из окна. — Пол второго ночи! Я все понимаю, но сейчас как выйду, да как наебну по шее, чтоб спать не мешала…”
Однако теперь юлин гнев был праведен в квадрате. Вытянув свою худую шею в сторону Ефимовича, она плавно раскачивалась и вопила в потолок:
“Дыхать нечем, а он тут сидит, бумажки палит!.. Ах, ты ж сволоч такой старый, глаза тебе повыдирать, зараза ты отакая. И так уже тебе везде воздух перекрыли, а он, старый пердун, печку растопить решил. Холодно тебе, скотина ты пархатая?! Май месяц на дворе, а оно людей дымом потравить решило…”
Ефимович поспешно выбежал во двор, но там на пеньке сидел хмурый покойник. Видимо, он вернулся с работы совсем закумаренным, но, обнаружив дома дымовую завесу и сделав пару вдохов-выдохов, быстро раскумарился.
“Еб вашу мать, Ефимович! — поздоровался он. — Я уже четыре раза терпел ваши газовые атаки, четыре раза с вами спокойно разговаривал, чтоб вы не палили мусор у себя дома в теплую погоду. Я, блядь, терпел и я, блядь, и сейчас могу стерпеть, но в следующий раз возьму ведро для бумаг из параши и все, что там есть, спалю у вас в хате…”
“Это как, — не понял Ефимович, — специально?!”
“Вот именно! — заорал покойник. — А как еще с тобой можно, если ты человеческого языка не понимаешь?! Мне с похуистами не с руки церемониться — я и сам похуист…”