Выбрать главу

Толпа встретила слова Тишайшего громкими одобрительными выкриками:

– Мы с тобой, великий государь!

– Веди нас, государь, на любого супостата!

– Слава православному воинству! Ура!

– Смерть ненавистным ляхам!

Царь чинно и скромно кланялся, кротко улыбался, а стоявший рядом суровый Никон скупыми мановениями руки благословлял собравшихся, успевая шепнуть царю на ухо приятное известие:

– Любит тебя, народ, великий государь!

Удовлетворив любопытство и любовь народа, царь пошёл к себе во дворец, где в Грановитой палате были накрыты столы, и церемония отпуска главного воеводы продолжилась уже в застольной обстановке. Палата по этому случаю была празднично убрана: в одном окне на золотом бархате были выставлены серебряные часы, в другом – шандан серебряный тож, обставленный рассольниками, в третьем – серебряник с лоханью да серебряная с позолотой бочка с вином; на рундуке против государева места были разостланы ковры; около столпа стоял поставец с золотыми, серебряными, сердоликовыми, хрустальными и яшмовыми сосудами.

Царь встал и произнёс новую речь, не менее богатую разными нравоучениями, чем предыдущая, и передал воеводе списки ратных людей, как бы вверяя теперь их под полное его командование. Но и после этого царские нравоучения не кончились – царь почтил ими также и воевод подначальных:

– Заклинаю вас, воеводы-начальники строго соблюдать Божьи заповеди и наши повеления, повелеваю вам во всём слушаться своих начальников, не щадить и не покрывать врагов и сохранять чистоту нашей православной веры и христианское целомудрие!

Потом при пении священных песнопений принесли на панагии Богородицын хлеб, и царь вкусил от него, трижды отпил из Богородицыной чаши и подал её по чину боярам и воеводам. Духовенство с панагией было отпущено, царь сел, потом снова встал и приказал угощать собравшихся мёдом: начальников – красным, а простых воинов – белым. За столом началось некоторое оживление, но оно вновь было прервано поучительной речью царя, в которой он напоминал Трубецкому, чтобы тот непременно проследил за тем, чтобы все ратные люди исповедались и причастились на первой неделе Петрова поста – без этого русскому православному воинству удачи на поле боя не будет.

Настала очередь воеводы ответствовать царю. Князь тоже был не лыком шит и продемонстрировал искусное владение не только копьём и мечом, но и глаголом. Растроганный царским вниманием, он «растёкся по древу» в самых замысловатых выражениях:

– Твои слова, государь, крепко запали в нашу душу – так крепко, что их теперь не вышибить оттуда никакому ляху. Если пророком Моисеем дана была израильтянам манна, то мы, русские люди, не токмо напитались снедью за сим щедрым столом, но и гораздо обвеселились душевною пищею премудрых и пресладких глаголов, исходящих из твоих царских уст.

Выйдя из-за стола, царь приступил к церемонии «отпуска» своего главнокомандующего. Трубецкой подошёл к царю, Алексей Михайлович взял его обеими руками за голову и крепко прижал к груди. Трубецкой со слезами умиления на глазах тридцать раз поклонился царю в землю. Потом подходили остальные воеводы и по несколько раз кланялись в землю.

Отпустив начальных людей, царь вышел в сени и обратился к дворянами и детям боярским. Он давал им из своих рук ковши с белым мёдом и говорил такие слова:

– На соборах были выборные люди по два человека от всех городов, мы говорили им о неправдах польского короля, и вы всё это слышали от своих выборных. Так стойте же за злое гонение на православную веру и за всякую обиду на Московское государство, а мы сами идём вскоре за вами и будем с радостью принимать раны за православных христиан!

– Если ты, государь, – отвечали ратных дел люди, – хочешь кровью обагриться, так нам и говорить после этого нечего: готовы положить головы наши за веру православную, за государей наших и за всё православное христианство.

Толпа на Ивановской площади к этому времени значительно поредела, но наиболее любопытные и дотошные всё ещё оставались, не отрывая взоров от царского дворца, где проходил пир.

– Что ж теперь дальше-то воспоследует – ты как думаешь, Гришка? – спрашивал мужик лет сорока пяти-шести, в котором по одежде и манерам угадывался бедный московский дворянин.