Пожалуй, он был прежде всего человеком позитивизма в духе девятнадцатого века, две разновидности которого — националистическая и социалистическая — некоторое время его привлекали. Благодаря сильным гуманистическим привязанностям он выступал в Англии против смертной казни через повешение, а затем требовал закона, разрешающего эвтаназию. Он был ее сторонником и доказал это на практике: его вместе с молодой женой нашли сидящими в креслах — мертвыми.
До войны ничто не предвещало его будущей славы Киселя-фельетониста. Он был молодым авангардным композитором и музыкальным критиком. Я был знаком с ним, но лишь шапочно. Наша дружба началась во время немецкой оккупации — с тех пор он стал для меня «милой рыжей обезьяной». Узнав, что он пишет, я попросил машинопись его романа. Сначала машинописи скупал Збигнев Мицнер — на деньги родственников, сколотивших состояние на черном рынке, — а я был одним из его авторов. Затем их начал скупать мой друг Владислав Рыньца, я же исполнял обязанности его агента. Тогда-то Кисель и дал мне свой роман «Заговор». Этот роман удивил меня: я не ожидал от Киселевского таких психологических хитросплетений. Описанные герои (Пануфник) были легко узнаваемы. Чтение двух первых частей несколько утомляло, однако повествование достигало высшей точки в замечательной третьей части — о военной кампании сентября 1939 года. Мы подписали контракт. Рыньца как раз купил в Пястове виллу, где держал закупленные рукописи, благодаря чему роман сохранился. После войны мой друг основал, как и планировал, издательскую фирму «Пантеон» и опубликовал в ней «Заговор», но вскоре частные фирмы ликвидировали. «Скандальное» содержание романа отнюдь не шокировало меня, хотя, когда Кисель писал фельетоны в «Тыгоднике повшехном», ему за это содержание доставалось. Надо сказать, идея была превосходная: страдающего импотенцией героя лечит война, кладя конец всякой нормальности — и его Польше. Сколько символических значений!
С Киселем мы встречались в писательской столовой на улице Фоксаль, а еще пили у меня дома, на аллее Независимости[267]. Приблизительно в феврале 1945 года он приехал к нам, добравшись до Кракова после повстанческой эпопеи.
Как раз в то время Турович[268] создавал свой «Тыгодник повшехный», и я рекомендовал ему Киселя, похвалив его за острое перо. Так началась его многолетняя карьера забавника, выкидывавшего в фельетонах коленца, чтобы протащить свои идеи в единственный хотя бы частично независимый журнал.
Наша дружба продолжалась долгие годы и изобиловала встречами, которые мне даже трудно перечислить: Копенгаген, Лондон, Париж, Сан-Франциско, Варшава, плюс телефонные разговоры, да еще мои тексты о его книгах. Поддавшись моим уговорам, он написал детективный роман «Преступление в Северном квартале». Но особенно высоко я оценил его роман «У меня была одна жизнь», изданный под псевдонимом Теодор Клён: оккупированная Варшава глазами постоянно нетрезвого человека. Кто скрывался под псевдонимом Сталинский[269], я тоже догадывался, но эти политические романы меня не слишком трогали: какие-то крабики в корзине, сцепившиеся в борьбе друг с другом.
Ссорились мы с Киселем много и часто. Например, в тот период, когда у него были политические амбиции, и он даже заседал в Сейме. Главной его заслугой были фельетоны в «Тыгоднике», ибо в них на первый план выходил обыкновенный здравый рассудок, оскорбленный видом абсурда. Для человека, любящего свою страну — а Кисель был патриотом, — то, что делалось в Польше после 1945 года, представлялось одним великим разрушением и расточительством. Конечно, он не мог видеть глубже, чем подробности, за которыми скрывалась правда о маленькой сатрапии, управляемой извне.
Думаю, если бы мы с Киселем могли общаться в условиях свободы (правда, в 1991 году, незадолго до его смерти, мы осушили бутылку в Варшаве), то спустя некоторое время наши взгляды сильно разошлись бы. В конце концов, Кисель всегда выступал в костюме шута и арлекина, но под этим костюмом скрывался интеллигент с массой полоноцентрических предрассудков. Он советовал мне читать «Мысли современного поляка» Дмовского[270]. Не понимал ровным счетом ничего в делах наших восточных соседей, и этим резко отличался от Ежи Гедройца, с которым часто спорил. Мои литовские симпатии он считал чудачеством и приписывал мне желание быть балтом. Вероятно, если бы он оказался среди эмигрантов в военном Лондоне, то разделял бы их великодержавные иллюзии и даже слышать не хотел бы ни о каких литовцах, белорусах и украинцах, а также планировал бы сделать из Литвы протекторат.
268
270