На протяжении нескольких столетий между владениями Тевтонского ордена и Литвой простиралась безлюдная пуща. Заселение началось поздно — польское с юга, литовское с севера. Где жили получившие шляхетское звание Кунаты? В Красногруде была библиотека Станислава Куната, экономиста, после восстания 1830–1831 годов эмигрировавшего во Францию, профессора в École de Batignolles[299] — он родился неподалеку от Красногруды, в Михалишках Мариампольского повета.
На католическом кладбище в Сопоте лежат красногрудские барышни, дочери Бронислава, мои тетки, Эля[300] и Нина, а также муж Эли, Владислав Липский, и — символически — их сын Зигмунт, погибший в немецком концлагере. Там же лежит Вероника, дочь Зигмунта, моя мать. Ее сестра Мария похоронена в Ольштыне. Вот и вся сухая информация, которую мы всюду носим с собой, хотя цивилизация все менее благоприятствует памяти о смутных племенных делах.
В Вильно я некоторое время учился на польской филологии — «факультете невест», населенном практически одними девушками. Между прочим, это была бы интересная тема: как влияет на молодежь то обстоятельство, что в школах польскую литературу преподают почти исключительно женщины. Перейдя на юридический, я тем не менее был членом Секции оригинального творчества при Кружке полонистов, где познакомился с руководителем кружка, профессором Кридлем.
Полонистика — странная дисциплина: в течение девятнадцатого века она развилась как способность вести патриотическую пропаганду с помощью прежде всего романтической поэзии. Способность эта заключалась в пережевывании и проглатывании национальных поэтов-пророков, что было объяснимо в стране, еще недавно разделенной, управлявшейся чужими. Уже в самом разделении на народ (свой) и государство (чужое) потенциально заложена некая доктрина. Европа говорящих на разных языках племен до конца восемнадцатого века была довольно космополитической. Перемены начались после повсеместного распространения письменной культуры — до нее в ходу была устная культура, то есть фольклор. Так говорил Эрнест Геллнер[301], писавший о зарождении национализма, и, пожалуй, был прав. Глашатаем этих перемен было первое поколение интеллигенции, студенты-литераторы, и Вильно филоматов[великолепно подтверждает этот тезис.
Патриотическая и националистическая пропаганда — не одно ли это и то же? Не совсем. Но для таких профессоров, как Игнаций Хшановский[302], это одно и то же. Если польская литература трудна для восприятия в странах, развивающихся более гармонично — во всяком случае, без опыта разделов, — то причина заключается в том, что ее центральное понятие — абсолютизированная и почти обожествленная Нация. Этому способствовали мессианисты и их последователи — профессора, поддерживавшие мессианское воодушевление. От этого до политической программы — уже всего один шаг. В сущности, партия Романа Дмовского завоевывала польские умы самым естественным и логичным образом. Дмовский был очень умным человеком, и, пожалуй, отвергнуть его программу трудно. К сожалению, он изучал биологию и, пытаясь вернуть на землю слишком возвышенные идеи мессианистов о Нации, обратился к дарвинизму, хотя вместо борющихся за выживание животных ввел национальные сообщества. Его уму недоставало качества, которое по-английски называется generosity — великодушие. Возможно, именно этот изъян предопределил то, что он был графоманом, то есть писал плохие романы.
Это отступление не лишено связи с Кридлем, ибо как раз в межвоенное двадцатилетие в полонистике происходят перемены, направленные на модернизацию литературных изысканий, чему он весьма способствовал, хотя у него и были предшественники. Кридль, родившийся в 1882 году во Львове, окончил там полонистику и там же проникся четкостью мышления философов, чьи фамилии часто перечислял: Твардовский, Лукасевич, Котарбинский, Гуссерль. Затем он учился во Фрайбурге и Париже. После Первой мировой войны преподавал в варшавском Свободном университете и в Брюссельском университете. В 1932 году стал профессором моего университета, после Пигоня, и там создал центр, часто ссылавшийся в своих исследованиях на труды русских формалистов. Он сознавал, что вместе с учениками совершает переворот, и впоследствии описал «Бои Вильно и Варшавы за новую науку о литературе».
299
300
301
302