Спор о различии законов двух языков вспыхнул с новой силой в 1952 году после выхода «Евгения Онегина» в переводе Тувима. Интерпретацию Тувима раскритиковал автор конкурирующего перевода Адам Важик. Как известно, польский — язык с постоянным ударением на предпоследний слог, в то время как в русском ударение подвижное, с предрасположенностью к ямбическим стопам. Чтобы подражать пушкинскому ямбу, нужно использовать для рифм односложные польские слова. Тувим справился с этой задачей, но результат получился несколько монотонным. Важик в значительной степени отказался от этого метода рифмовки, и его перевод легче дышит, лучше согласуется с духом польского языка. Несоответствие двух языков хорошо прослеживается на примере отношения русских к польской поэзии. Чаще всего им нравятся стихи, сильно модулированные ритмом и рифмой, то есть напоминающие их собственную поэзию.
Польский язык избавляется от корсета метрического стиха и рифм без какого-либо серьезного для себя ущерба. Как это будет выглядеть в русском — неизвестно. Иосиф Бродский так и остался метрическим поэтом.
До 1914 года Россия участвовала в общеевропейской цивилизации активнее, чем пришедшая в упадок после разделов Польша. А русская интеллигенция была, в сущности, космополитической. Отсюда заимствования в польской культуре через столицы держав-захватчиц: Пшибышевский из Берлина, Ярослав Ивашкевич из Киева — хотя, по сути дела, благодаря новшествам в русской поэзии, из Петербурга. В межвоенное двадцатилетие коллеги Ивашкевича из «Скамандра» кажутся по сравнению с ним провинциалами.
Поколению моих родителей Россия представлялась простором — не случайно свою первую работу в качестве инженера отец получил в Сибири. Необходимость возвращаться оттуда после революции на берега Вислы многие воспринимали так, будто их запирали в клетку, и мне известно несколько знаменательных случаев тяжелой адаптации к мелочности, интригам, наветам и войне всех со всеми. Блиставший в Петербургском университете Леон Петражицкий, на чьи лекции валили толпы, в Польше покончил жизнь самоубийством. Та же участь постигла и Александра Ледницкого[415].
Должен прибавить, что в 1945 году из-за русского языка меня чуть не расстреляли: «Откуда ты знаешь русский? Шпион!»
С
«Это всего лишь самовнушение», — говорит дядя Ипполит племяннику, когда тот признается ему, что страдает от несчастной любви. Самовнушение — суть любви и у Стендаля, который сравнивает влюбленность с образованием кристалликов соли в насыщенном растворе: они покрывают нитку, а нитка эта, как правило, — недоступность данной женщины из-за сословных различий, брака, богатства, et cetera. Особенно характерно это для романтической любви — смотри «Страдания юного Вертера». Может быть, и пан Норвид на самом деле лишь внушал себе любовь к неприступной пани Калергис[416]?
Однако привязывать такие вспышки чувств к эпохе романтизма было бы слишком опрометчиво. Похоже, наша способность к самовнушению неограниченна. Мы убеждаем самих себя и позволяем убеждать себя другим. В нашей внутренней кухне есть столько способов приготовления пищи, что мы не можем до конца разобраться и различить, что подлинно, а что нет. Может быть, подлинное — это личное? Куда там! Самое личное тоже может быть вымышленным, и мы позволяем себе увлекаться, смиряясь с иллюзорностью приманки.
писал Уильям Батлер Йейтс.
А внушение себе, что мы верим в знамя, идеологию, вождя? Потом люди сетуют, что это он, тиран, виновен в ужасающих массовых убийствах, но при этом забывают, что они сами сделали его предметом слепой веры и что без этой веры он ничего бы не смог. Единственная линия защиты — сказать: да, мы позволили внушить себе, что он избавитель, ниспосланный нам судьбой. И действительно, граница между убеждением себя и внутренним согласием с мнением других, то есть с пропагандой, зыбкая.
415
416