«…B заключении судебно-следственной комиссии я не нашла ни единого слова обо мне. Я еще раз обращаюсь с настоятельным требованием вынести то или иное решение обо мне»[307].
Видимо, Любови Григорьевне объяснили: раз о вас ничего нет, то и тревожиться не о чем, вы перед партией чисты. Сказано же — никто не виноват. Но она не унимается:
«…Подобное постановление, может быть, могло бы удовлетворить всякого другого члена партии, что, впрочем, тоже сомнительно, но по отношению ко мне оно, в силу хорошо известных обстоятельств, является крайне двусмысленным и неопределенным, только санкционируя то двусмысленное и неопределенное положение, которое создалось для меня в партии в последние два года. Искренне сожалею, что имела слабость посвятить вас в свою интимную жизнь»[308].
Успокоившись, Любовь Григорьевна предлагает компромисс:
«Я прошу, чтобы следственная комиссия опубликовала мое первое заявление в ближайшем номере „Знамени труда“ и предложила всем, могущим предъявить мне какое-либо обвинение, заявить об этом в следственную комиссию.
Если в течение месяца после опубликования таких обвинений в следственную комиссию не поступит, то я полагаю, что тем самым буду восстановлена в положении свободного от всех обвинений члена партии»[309].
Но только и было у партии эсеров дел, что бороться с комплексами супруги Азефа.
Бедная.
Но было еще одно обстоятельство, увеличивавшее смятение этой женщины.
Азеф скрывался неизвестно где. Партия искала его (или делала вид, что ищет). А между тем на адрес Любови Григорьевны приходили письма от мужа. Лишь часть из них сохранилась.
«13 апреля 1909 года.
Дорогая моя!
Я от тебя, кроме первого твоего письма три месяца назад, ничего не получал. Это меня убивает. Неужели мне думать, что ты отрекаешься от меня после четырнадцатилетнего совместного житья. Мне не хочется этому верить, я не могу допустить, чтобы ты, зная меня, могла допустить, что я тот подлец, о котором так пишут. Неужели 14 лет тебе не показали мою душу? Мне кажется, я для тебя могу быть человеком, допустившим роковую, трагическую ошибку, но не подлецом. Если все другие, весь мир меня подлецом считает, то это я понимаю. Хотя я думаю, что другими глазами на меня бы смотрели, если бы я мог тогда вовремя объяснить. Почему я этого не сделал, сам не знаю. Какая-то необузданная брезгливость по отношению к ним, явившимся ко мне с известной наглостью меня допрашивать, меня удержала… В глазах всего мира я какой-то злодей, вероятно, человек холодный и действовавший только с расчетом. На самом же деле, мне кажется, нет более мягких людей, чем я. Я не могу видеть или читать людское несчастие — у меня навертываются слезы, когда читаю, в театре или на лице вижу страдание. Это было у меня всегда. Тоже, вероятно, меня считают теперь человеком сребролюбивым, но меньше всего меня когда-либо интересовали деньги… В глазах всех, вероятно, теперь я человек, надсмехавшийся над революцией и враг ее, — мне же кажется, что никто или очень мало людей жило так революцией и радовалось ее успехам, как я…»[310]
Пожалуй, Азеф наиболее неприятен не в те минуты, когда убивает или предает, а тогда, когда многословно описывает свои добродетели. Но не будем торопиться, дочитаем письмо до конца.
«…Получила ли ты деньги, я ничего не знаю? Как Володя и Цива? Я хочу перед тем, как пойду на суд, устроить вас и знать о вас — только тогда я могу умереть с достоинством… Если же, во что не верится, ты не писала мне, отрекшись от меня, и это мое письмо не изменит твоего решения, то я, несмотря на это величайшее мое горе, не сержусь на тебя и прошу мне не отказать в праве знать, что с детьми (во сне я часто вижу их больными, измученными, голодными и меня проклинающими — и схожу с ума) и дать мне возможность для них, для их воспитания что-нибудь сделать. Я думаю, что пока они не взрослые и не имеют своих убеждений, ты не вправе навязывать им своих и отказать мне в праве о них заботиться до тех пор, пока они не будут в состоянии судить своего отца…»[311]
Кажется, здесь Азеф искренен. И деньги, видимо, посылал. Но о каком суде он говорит? От суда-то он бежал.
Любовь Григорьевна ответила на это письмо. Странная ситуация! Жена Азефа просит революционного суда над собой, подтверждений своей партийной честности — а в то же время втайне от партии переписывается со своим мужем, хочет и не может выдать его и, должно быть, с отчаянием читает его многословные излияния, смесь полупризнаний с пошлой похвальбой: