Герман Васильевич внутренне ахнул, услышав как-то вовсе даже не специальный рассказ бывшего однокашника Почасовика. Ахнул — и вспомнил свои студенческие грешки, своих подруг, имена которых сохранила память не в силу профессиональной тренированности, а просто каждая — была событием, с ней были связаны ночные электрички, поиски пустой хаты, выпрашивание ключей, слезы, клятвы, вообще — кустарщина. А здесь же был масштаб, полет, все гудело, крутилось, взлетало фейерверком, рассыпалось искрами, бесперебойно работали окошечки «до востребования», летали самолеты Аэрофлота в нужном направлении, плыли пароходы Черноморского пароходства по синему-синему морю, женщины провожали с цветами, и с цветами другие ждали в месте назначения. Записки, полные страсти и заставляющих краснеть подробностей, бросались в почтовый ящик. Крутилась, звенела, сверкала, смеялась, рыдала карусель под названием «любовь». Размеры этой карусели, ее истинную музыку Герман Васильевич узнал, когда тот, кто запускал эту чертовщину, влип. Но и раньше некое представление имелось. Некое, но не истинное, потому что остановка карусели все же оказалась неожиданной, а загадочность исчезновения героя не соответствовала ни ситуации, ни способностям его. Надо сказать, что подруг Почасовик выбирать умел, умел и расставаться. Этого у него не отнимешь.
Итак, Почасовик влип. Статья ему грозила весьма неприятная, но несовершеннолетняя шалава ограничивалась пока слезами. Герман Васильевич разглядывал с улыбкой расхлябанно развалившегося в кресле Почасовика и думал: «Ты делаешь вид, что вся эта история — ерунда. Не ерунда. И не потому, что меня беспокоит судьба какой-то пэтэушницы. Судьба ее ясна, как устройство апельсина. Будет шляться, зарабатывая на колготки, превратится в вульгарную, расхристанную про…дь, а в конце концов ее подберет какой-нибудь полуспившийся работяга. И чем красивее, чем недоступнее она была для него когда-то, тем сильнее будет мордовать ее, став мужем. Судьба как судьба, а вот твоя, мой милый, сейчас поворачивается круто. Пора тебе заняться делом. Настоящим, мужским. И дело это подберу тебе я. А пока — отдыхай».
Прощаясь, Герман Васильевич посоветовал исчезнуть из города «на некоторое время, ну, скажем, на месяц», пока он постарается уладить неприятную историю, и, сославшись на занятость ремонтом отопительной системы на своей скромной фазенде, отказался от приглашения Почасовика разделять с ним иногда уединение.
Клиент ушел в сложном состоянии духа: успокоенности и взвинченности одновременно. Что и требовалось.
Герман Васильевич совершенно не собирался ввязываться в эту вонючую историю. Просто прикинул по-житейски: если бывшая девица поднимет переполох — его это, естественно, не колышет. Если нет — Почасовик, конечно же, отнесет это обстоятельство всемогуществу своего друга и покровителя.
Герман Васильевич всегда начинал утро с «приятного». Приятным была тайная коллекция рукописей — исповеди подследственных. Тайная, потому что имела прямое отношение к его большой славе в маленьком кругу коллег. Никто не знал, что умению «колоть» он был обязан одной странной идейке. А идейка эта имела отношение к ничем не изживаемым порывам запечатлеть жизнь и судьбы людей на бумаге.
Тайной этой страстью-пороком объяснялась отчасти и дружба с Почасовиком. Почасовик тоже пописывал. Был и другой порок, соединяющий их, но игры с девочками для Германа Васильевича все же не были омутом забвения, как для Почасовика. Примиряли его с человечеством эти, исписанные в камерах, «крытки»-листочки. Их авторы, обреченные на долгие сроки, а иногда и на вышку, с распаленной искренностью вспоминали свою жизнь. Из этих исповедей и делал Герман Васильевич рассказы и повести. В отличие от Почасовика, тоже уважающего документ, Германом Васильевичем двигали не самолюбие и не тщеславие, а бескорыстное желание запечатлеть навсегда отлетевшую жизнь.
Резкий звонок телефона — день начался.