Глаза Бабура блестели сильнее обычного. А то вдруг почти смежались. Ах, майноб — коварное вино!
Преодолевая его воздействие, хмельно улыбаясь, Бабур обратился к сыну:
— Так… ну, амирзода, слушаю… слушаю…
Хумаюн, весь лучась от сознания, что едет стремя в стремя с отцом, торопливо прочитал рубаи:
Нет, не прост Хумаюн! Ну и рубаи выбрал! Хочет сказать, что понимает, почему увлекся отец вином, и что прощает ему сегодняшнее опьянение.
Бабур, смущенно посмеиваясь, сказал:
— Верно… только в нервом бейте ты нарушил размер стиха, слог один потерял… Да и недопонял ты всего смысла, издевки в этом рубаи.
— Как… недопонял?.. Издевки над кем? — удивился Хумаюн.
— Над тем… над теми, кто… ну, бывает, люди говорят друг другу много обидных слов, ищут-ищут слово, чтоб побольнее… обидеть близкого. А потом… надо же избавиться от страданий совести… ищут забвенья в вине. И опять, значит, обижают других, близких… Полезно, бывает, поиздеваться и над самим собой.
Хумаюн снова удивился.
— Полезно? Почему?
— В твои годы трудно это понять… Знаешь, меня до тридцати лет совсем не тянуло к вину… А как ты?
Тебя не тянет?
Хумаюн совсем смутился. Затем как-то сурово и грустно взглянул на припухшие веки отца, сказал:
— Я не люблю вино.
Он, Бабур, в тридцать лет тоже чувствовал отвращение к вину. Одобрительно кивнул головой и спросил:
— Ну, а что ты любишь?
— Что люблю? — Хумаюн задумался на короткое время: — Люблю ездить, видеть и узнавать. Больше всего люблю хорошие книги, которые про героев, готов их читать с утра до вечера…
«Похож на меня, — подумал Бабур. Оглядел сына, задержав взгляд на сыновьей руке, державшей рукоять плетки, — Смуглый мальчик… Возможно, оттого, что родился и вырос на юге». Но кисть руки была очень схожа с его собственной. Бабур взял руку сына за запястье:
— А ну, раскрой ладонь.
Хумаюн засунул плетку за пояс и раскрыл ладонь.
Бабур приблизил к ладони сына свою открытую, сравнил… Все короткие и длинные линии на обеих ладонях повторялись. Хумаюн счастливо рассмеялся, а Бабур глубоко вздохнул:
— Не дай тебе бог бед и горестей, испытанных мной!
— Я хочу перенять все, что сделали вы: я же — наследник.
Бабур обеспокоенно взглянул на сына:
— Но будь при этом поразборчивей. За мной числятся и такие дела, что ни перенимать, ни наследовать не стоит.
— А какие, повелитель?
— Горькие… жестокие… неправедные… Мало ли какие!..
Хумаюн задумался. Есть ли подтверждение этим отцовским словам в его стихах? Кажется, есть, нашел.
Душа Бабура всколыхнулась от обжигающей правды этих строк.
— Как хорошо ты читал, Хумаюн мой, — похвалил он сына. — Ты понял, что я сказал тебе раньше… Не хочу, не хочу, чтоб и на тебя пали все те напасти, что падали на мою голову.
— Я понял, отец… Я теперь буду говорить лишь о радостном в вашей жизни, которая меня притягивает к себе, хорошо?
И в цитадели отец и сын продолжали разговор. Они долго сидели в просторном и светлом помещении, окнами на горы Шахи Кабул. Хумаюн взял перо и неожиданно буквами Хатти Бабури написал такой отцовский бейт:
Бабуру вспомнились самаркандские невежды, фанатики, что забили камнями учителя, который рискнул обучать детей по его, Бабура, азбуке… Темные и жестокие силы, некогда погубившие Улугбека, змеи шипящие, они пустили в ход ядовитые свои жала, когда он, Бабур, взялся за восстановление обсерватории великого ученого. Бабура тоже обвинили в измене мусульманству, убедили в этом даже немалую часть войска, что способствовало его поражению в Кызылкумах.
Вынудили, вынудили отказаться от распространения им изобретенной удобной азбуки…
— Кто из учителей научил тебя этому? — Бабур разглядывал написанное сыном с восхищением.
— От каллиграфа Мирбадала научился…