Выбрать главу
4

Если бы он мог, бесконечно шествуя по этим высоким горам, швырнуть вниз или рассеять, развеять в необозримом небесном просторе все те чувства, что терзают его душу с утра до вечера… Но душевные муки неотделимы от него, и цепь, как сказал он однажды, он сам. Ни рассеять, ни сбросить мучений… только излить их в стихи. Они, увлекая, спасают, только они способны оторвать его от него самого, отодвинуть навязчивые вопли его души.

Не расспрашивай, друг, что со мной, ибо стал я слабей: Плоть слабее души, а душа моя плоти больней. Сам не свой — как главу за главой повесть мук изложу? Этот груз мой живой ста железных цепей тяжелей!

За газелями шли рубаи — одних любимиц сменяли другие.

Ах, где вино, чтоб стать мне пьяницей отпетым? Михраб не для меня, не стать святым мне, где там! Нет способа, чтоб мне на путь разврата встать. Нет воли у меня — и мне не стать аскетом.

Как часто сомневался он, удастся ли ему на самом деле стать дервишем, отринуть не только внешне, в одежде, в еде и питье, но и внутренне соблазны бренного мира, обольщающие вкусом к жизни, чувством красоты, борьбой за честь и славолюбием!

Нищим дервишем стал, в уголке затаился я тихом. Дверь мечети — не исход, дверь в соблазны мирские — не выход.         Что мне делать? Куда мне идти?                                              Где приют моей вере? Потерял я пути.                        Меж одной и другой потерялся я дверью.

Он чувствовал в бурно рождавшихся строчках тепло поэзии, и ему казалось, что, если даже закроются перед ним все другие двери мира, одна последняя останется — дверь в страну поэзии, а значит, в страну красоты, и чести, и славы. Стремясь подавить в себе мирское, он с опаской и одновременно с наслаждением ощущал в себе какие-то еще не растраченные силы, и тогда вспоминались ему слова Ханзоды-бегим, сказанные ею при прощании: «Я верю в ваше великое будущее. Другие не знают, я знаю, что такие большие таланты, как вы, рождаются редко!»

Вчера в одном из кишлаков на берегу Аксув справляли той. И, незаметным путником двигаясь по улице, Бабур вдруг услышал, что какой-то молодой певец чарующим голосом пел его газель: «Кроме души своей, друга преданного не обрел…» Сердце точно сдвинулось в груди, те самые силы, которых он боялся и которым радовался, чуть не разорвали сердце, ища себе выхода.

Ему нравилось смотреть на мощный родник, бьющий сильно и неостановимо на макушке горы Осмон Яйлау[136], неподалеку от кишлака Дахкат. Много родников выбивается из-под земли у подножья гор. Но тут Бабур впервые увидел родник, с орлиным клекотом рвущийся прямо из вершины…

Вон на юге отсюда сверкает величественная гора Пирях — в вечных снегах. Между нею и Осмон Яйлау — глубокие ущелья, гряды высоких холмов. Бабўр думал, что его родник питается ледником Пиряха. Значит, воде, чтобы стечь вниз с Пиряха и вновь подняться на Осмон Яйлау, надо проникнуть в глубины, еще более глубокие, чем пропасти между горами. Откуда берет для этого силу его родник? Вниз его влечет собственная тяжесть, горный склон, но что вынуждает его подняться столь высоко, пробиться сквозь утесы, сквозь каменные глыбы? Может, он пробивался раньше у подножья, но в какое-то из землетрясений на него обрушился обвал и закрыл прежний выход? И вот тогда, с новой силой…

Бабуру нравилось представлять и свою жизнь таким родником. Попал под обвал. Оползень, вроде того, что обрушился с крутого склона в Ахсы, закрыл выходы роднику. Победа кочевников-султанов — еще один обвал. И сколько их было еще! Но у родника не иссякла внутренняя сила, снова начал он пробиваться сквозь камни. Клокоча, он в родившей его стихии все ищет и ищет путей, чтобы снова пробиться в светлый мир.

И если родник на Осмон Яйлау пробился к вершине, то и он, Бабур, не должен пасть духом, потерять надежду. И его жизнь, его сила, как этот вот родник, Пробьется! Может быть, на вершине поэзии? Или не Только поэзии?

…Однажды после полудня, когда погруженный в подобные размышления, Бабур сидел у родника на вершине Осмон Яйлау, перед ним появился джигит-чабан с двумя огромными собаками-волкодавами. Обут он был в чарыки, на голове белая войлочная шапка-треуголка, отороченная красной каймой. За поясом у него висел большой нож, в руках чабанская палка из иргая[137]. Он молча посмотрел на Бабура, присел к роднику, набрал в горсть воды, попил. Выпрямился, сунул руки под мышки, вытер их о домотканый грубый халат без подкладки.

вернуться

136

Осмон — небо, яйлау — пастбище, — Небесное пастбище.

вернуться

137

Иргай — красное дерево очень твердой породы.