Ненси читала и перечитывала это письмо, обливая его слезами, не зная, что ей отвечать. Но, пересилив свое волнение, она присела в письменному столу и с болью в сердце, с отвращением к самой себе, написала короткий, успокоительный ответ.
Она провела несколько мучительных ночей, и Войновскому стоило много труда, чтобы снова все вошло в прежнюю волею.
— Послушай, — говорила ему Ненси, в первое их возобновленное свидание, в охотничьем домике, куда они приехали, ловко исчезнув с танцовального вечера, где Ненси была, на этот раз, без бабушки, — ведь так продолжать нельзя… скажем все, и я уйду к тебе!
— Что же будет дальше? — мрачно спросил Войновский.
— Я… я не знаю… Ну, берут развод… ну, женятся… Это все же честнее…
— Ты думаешь — так это все легко?.. Да, наконец, я не считаю себя вправе… Да! не считаю себя вправе, — подтвердил он горячо, видя полные недоумения и испуга глаза Ненси. — Это ли не эгоизм: старик, идущий к склону жизни… Ну, пять-шесть лет, ну, — десять… Что же дальше?.. И ради этого разбить семью, чужие молодые жизни? Да я себя бы не уважал!.. Ну, наконец, хорошо! Представь себе: я был бы так слаб духом, что допустил бы все это безумие. Ты можешь поручиться за исход? Ты можешь поручиться, — повторил он с еще большею силой, — что этот мальчик не выдержит удара и не пустит себе пулю в лоб? — возвысил он чуть не до крика свой голос.
Ненси вся похолодела.
— Тебе, конечно, подобная картина не приходила в голову? — продолжал он нервно и торопливо. — Ну, так представь себе: какое же возможно счастье, когда между людьми стоит мертвец?!
Ненси слушала его, ощущая какую-то неуловимую фальшь, но слова были полны такого благородства, голос дрожал, в глазах горел огонь… Да! Это был мученик, жертвующий своим счастьем во имя чужого благополучия.
— Люби меня! — прошептала она, задыхаясь от ужаса и смятения. — Чем больше я преступна, тем больше ты люби меня!
XVI.
Разорение одного богатого, титулованного землевладельца, еще недавно получившего крупный куш из дворянского банка, для поправления своих дел, взволновало губернские умы.
— Ужасно! ужасно!.. — кипятился вечером у Марьи Львовны Эспер Михайлович. — В какое время мы живем!? Имения разорены, купец восседает на прадедовских креслах, мужик топит печь фамильными портретами!.. И говорят: «поднять дворянство»!.. Нет, поздно-с! Ни ссудами, ни банками теперь уж не поднимешь!..
— Положим, этот господин во всем виноват сам, — вмешался в разговор Войновский, сидевший поодаль, возле Ненси.
Он встал и подошел к группе обычных завсегдатаев гостиной Марья Львовны.
— Ведь ссуда выдана была ему на дело, а он отправился в Монте-Карло… Кто же виноват?.. Культуры деловой в нас еще мало… Наружное все, показное… дикарь еще в нас живет… вот что! Татарщина!.. вот в чем беда!
— При чем же тут татарщина?
— Нет равновесия культуры, эстетики ума, — устойчивости нет!..
— Крестьянская реформа преждевременна — вот что! Вот причина всех причин! Наш сиволапый слишком сиволап!.. — злобно ораторствовал Эспер Михайлович. — Помилуйте, я про себя скажу: я человек не злой, — но даже не могу теперь, без негодования, проехать мимо моего бывшего имения. Купили у меня крестьяне… вчетвером… Ведь сердце кровью обливается: из дома сделали амбар, весь сад вырублен!.. Великолепные дубовые аллеи, кусты жасмина и сирени. Ни кустика, ни пня!..
— Что же, я их не виню, — спокойно произнес Войновский. — «Печной горшок ему дороже, — Он пищу в нем себе варит!» — продекламировал он.
— Но, cher, я вас совсем не понимаю, — возмутилась Марья Львовна. — Неужели вы не согласны, что наш мужик действительно, un être malheureux, полуживотное, — un animal terrible![141]
— Все будет в свое время, — шутливо успокоивал ее Войновский.
— Такое равнодушие граничит с нигилизмом, — наставительно пробасил Нельман. — Ведь этак до того можно дойти, что станешь отрицать религию, музыку и нравственность.
— До полной душевной апатии, — вставил скромно свое слово беленький, тихонький Крач.
— Напротив, я слишком люблю жизнь, как наслаждение, и просто не хочу себя ничем неприятным тревожить.