Слава Рихарда Вагнера, бывшего всего на год старше Бакунина, к тому времени гремела по всей Германии. Воспоминания автора «Риенци», «Летучего голландца», «Тангейзера», «Лоэнгрина» — один из самых ценных источников, содержащих сведения о Бакунине:
«Заинтересовался я этим необыкновенным человеком уже давно. Много лет назад имя его всплыло передо мной с газетных страниц, в сочетании с какими-то с необыкновенными обстоятельствами. Он выступил в Париже на одном из польских собраний с заявлением, что не придает никакого значения различию между поляком и русским, что важно лишь одно: хочет ли человек быть свободным или нет. Впоследствии я узнал от Георга Гервега, что, происходя из родовитой семьи, он отказался от всяких личных средств, и оставшись на бульваре с двумя франками в кармане, тут же отдал их нищему: ему казалось мучительным чувствовать себя связанным с прежней жизнью и сознавать себя сколько-нибудь обеспеченным. О пребывании его в Дрездене сообщил мне однажды Рекель[12], в то время совершенно “одичавший”. Он приглашал меня отправиться на квартиру, где укрывался Бакунин, и познакомиться с ним лично. После пражских летних событий 1848 года, после заседаний Славянского конгресса, Бакунина преследовало австрийское правительство. Он бежал в Дрезден, не желая чересчур удаляться от Богемии. Особенное подозрение вызвал он в Праге тем, что чехов, искавших в России опору против ненавистной им германизации, призывал защищаться огнем и мечом против тех же русских, против всякого народа, выступающего под знаменем деспотизма, под жезлом неограниченной державности. Одних этих поверхностных сведений было достаточно, чтобы во всяком немце рассеять национальное по отношению к нему предубеждение и даже привлечь к нему общие симпатии. Когда я впервые увидел Бакунина у Рекеля, в ненадежной для него обстановке, меня поразила необыкновенная импозантная внешность этого человека, находившегося тогда в расцвете тридцатилетнего возраста. Все в нем было колоссально, все веяло первобытной свежестью. Он ничем не показывал, что ценит знакомство со мной, так как, по-видимому, людей, живущих интересами духа, он ставил невысоко, ища натур, способных отдаться делу с безоглядной активностью. Как я впоследствии убедился, это было скорее теоретическое построение его ума, чем живое личное чувство: чересчур много он говорил об этом. В спорах Бакунин любил держаться метода Сократа. Видимо, он чувствовал себя прекрасно, когда, растянувшись на жестком диване у гостеприимного хозяина, мог диспутировать с людьми различнейших взглядов о задачах революции. В этих спорах он всегда оставался победителем. С радикализмом его аргументов, не останавливавшихся ни перед какими затруднениями, выражаемых притом с необычайною уверенностью, справиться было невозможно. Он отличался необыкновенной общительностью. Уже в первый вечер нашего знакомства рассказал он мне всю историю своего развития…»
В мемуарах Вагнера много бытовых зарисовок, живых картин. Вот одна их них: «Однажды мне удалось уговорить его прослушать первые сцены “Летучего голландца”. Я играл и пел, и этот страшный человек обнаружил себя тут с совершенно неожиданной стороны. Он слушал музыку внимательнее всех других. А когда я сделал перерыв, он воскликнул: “Как прекрасно!” И просил играть еще и еще. Так как ему приходилось вести печальную жизнь скрывающегося от преследований беглеца, я иногда зазывал его вечером к себе. Жена подавала к ужину нарезанную мелкими кусками колбасу и мясо, и вместо того, чтобы, по саксонскому обычаю, экономно накладывать их на хлеб, он сразу поглощал все. Заметив ужас Минны, я осторожно стал поучать его, как у нас едят это блюдо. На это он ответил с улыбкой, что поданного на стол достаточно, что, хотя он чувствует свою вину, ему надо позволить справиться с блюдом по-своему. Не нравилось мне также, как он пил вино из небольшого стакана. Вообще он не одобрял этого напитка. Ему была противна та филистерская медленность, с какой благодушный обыватель напивается допьяна, поглощая вино маленькими дозами. Хороший стакан водки приводит к той же цели, быстро и решительно. Ненавистнее всего была для него рассчитанная умеренность, умышленно медленный темп наслаждения. Истинный человек стремится только к самому необходимому удовлетворению своих потребностей. Существует только одно наслаждение, достойное человека — любовь».
Последний пассаж очень точно характеризует Бакунина: он варьировал, как музыкальную тему, смысл самого понятия — любовь к женщине, любовь к человеку, любовь к родине, любовь к революции… Революционно настроенного Вагнера, естественно, интересовала суть мировоззрения его русского друга. И почти со всем композитор солидаризировался. Свои надежды Бакунин основывал на русском национальном характере — именно в нем, по его мнению, ярче всего проявлялся славянский тип. Основной чертой русского народа он считал наивное чувство братства.
Особенно запомнилось Вагнеру утверждение, что в русском народе, по его словам, живет не то детская, не то демонская любовь к огню, что наглядно проявилось при нашествии Наполеона, когда сами горожане сожгли Москву. В мужике, развивал свою мысль Бакунин, цельнее всего сохранилась незлобивость натуры, удрученной обстоятельствами. Его легко убедить, что предать огню замки господ со всеми их богатствами — дело справедливое и богоугодное. Охватив Россию, пожар перекинется на весь мир. Тут подлежит уничтожению все то, что, освещенное в глубину, с высоты философской мысли, с высоты современной европейской цивилизации является источником одних лишь несчастий человечества. Привести в движение разрушительную силу — вот цель, единственно достойная разумного человека.
Разрушение современной цивилизации — цель, которая наполняла русского бунтаря энтузиазмом. Но его планы нередко вызывали у окружающих иронические замечания. К нему приходили революционеры всевозможных мастей. Ближе всего ему, конечно, были славяне, так как их он считал наиболее пригодными для борьбы с русским деспотизмом. Французов, несмотря на их республику и прудоновский социализм, он не ставил ни во что. К демократии, к республике, ко всему подобному, по словам Вагнера, он относился безразлично, как к вещам несерьезным. Когда говорили о перестройке существующих социальных основ, он обрушивался на возражающих с уничтожающей критикой. Композитор вспоминает, как однажды один поляк, испуганный его теорией, сказал, что должна же быть хоть какая-нибудь государственная организация, которая могла бы обеспечить человеку возможность пользоваться плодами трудов своих. Бакунин ответил: «Тебе придется, стало быть, огородить свое поле и создать полицию для его охраны». Поляк сконфуженно замолчал.
Устроители нового мирового порядка, согласно теории Бакунина, найдутся сами собой. Теперь же необходимо думать только о том, как отыскать силу, готовую все разрушить. Неужели, спрашивал он, кто-нибудь из нас безумен настолько, что надеется уцелеть в пожаре всеобщего развала. Представим себе, что весь европейский мир, с Петербургом, Парижем и Лондоном, сложен в один костер. Можно ли думать, что люди, которые зажгут его, начнут потом строить на его обломках? Тем, кто заявлял о своей готовности пожертвовать собой, он отвечал, что все зло — в благодушных филистерах. Типом такого филистера он представлял себе протестантского пастора. Он не мог допустить, чтобы немецкий пастор в состоянии был стать истинным человеком. Он поверил бы этому только в том случае, если бы тот самолично предал огню все свое поповское достояние, свою жену и детей…
Дрезден в эти дни предоставлял прекрасную возможность для апробации и реализации бакунинских идей, хотя взор его по-прежнему был обращен к Праге. Именно туда он, находившийся на нелегальном положении, слал зашифрованные письма и отправлял тайных эмиссаров в надежде, что удастся еще раз организовать выступление против австрийских властей. Бакунину казалось: достаточно одной искры — и в сердцах чехов проснется бунтарский дух их великих предков — гуситов и таборитов, — поставивших в XV веке на дыбы чуть ли не всю Центральную Европу, и пожар новой народной войны заполыхает повсюду. Увы, времена и люди стали совсем другими, а героическое прошлое осталось лишь в песнях да преданиях.
12