Выбрать главу

Франсуа отер слезы матери.

— Все будет хорошо, успокойте свое доброе сердце.

— Нет, мальчик мой, помяни мое слово, много горя ты перетерпишь, и нигде тебе покоя не будет — ни во дворце, ни в поле. А тюрьма что? В Шатле и Консьержери тоже люди сидят — не звери.

— Матушка, не говорите так. Я буду богатым, вот увидите!

— Молчи, Франсуа, не гневи господа бога. Навидалась я богачей — стирала белье и у прево, и у епископа, и у менял с Ломбардской улицы. Вот уж господа, мочатся и то в серебряный горшок. Правду люди говорят: «Ты знатным дал, господь, немало: живут в достатке и в тиши, им жаловаться не пристало — все есть, живи да не греши!»

— Да какие люди, какие люди! Это я сказал, а они как сороки по Парижу разнесли.

— Ты?! — Мать поджала губы и покачала головой, — Ах, мой хвастунишка, мэтр Гийом говорил мне, что твои похабные песни распевают в кабаках. Что ж, ты думаешь, раз я не знаю ни грамоты, ни счета, так уж и не понимаю, кто поэт, кто пустобрех. Вот король Рено — поэт, принц Жан Орлеанский, еще кто-то… Складно слова складывать только и могут короли да принцы.

Франсуа схватился за голову, застонал.

— Да поймите вы, темная женщина, принцем может стать каждый, у кого папаша король, а не пропойца вроде моего. Напялил корону, вот и король! Но разве эти сиятельные бараны знают, какое это счастье, когда слова вдруг хлынут, словно ливень, и ты ловишь их губами и чувствуешь их вкус на языке! Они захлестывают меня, я в них плыву, как рыба в реке, но мне нужны только самые лучшие слова, звонкие, как кувшины из розовой анжуйской глины, пылающие, как солнце Прованса, свежие, как устрицы Олерона. А они умоляют, они подмигивают мне, как продажные девки: «Ах, Франсуа, возьми нас! Приласкай нас, Франсуа!»— Он рывком сел на постель, закинул за голову костлявые руки, стертые на запястьях. — А я, я…

— Тише, мальчик мой, вдруг кто-нибудь услышит. — Мать прижала к рассеченной губе сына шершавую ладонь прачки, истертую до крови речным песком и золой, всегда холодную от студеной воды прорубей, с распухшими суставами, которые так ломит перед непогодой. — Тише, мой глупенький Франсуа.

— Пустите меня, пусть слышат! Пусть! Клянусь вам, матушка, ваш сын — лучший поэт Франции!

— Хорошо, сынок, я верю тебе. А теперь усни.

Она осторожно подложила ему под голову подушку, укутала плечи одеялом, бросила в огонь последнюю вязанку хвороста, чтобы ему было тепло и покойно. Повесила на цепь горшок — горох варится долго, и она успеет помолиться. Прорехи в плаще залатаны, а перчатки почти новые; в короб уложено белье, иголка с ниткой, сыр, косичка чеснока и хлеб. Ох, не забыть бы еще сушеную малину и липовый цвет, чтобы лечить простуду.

Крепкие кулаки ударили в филенку двери, возвещая, что настал день 9 января 1463 года — последний из трех, записанных решением суда на сборы.

Франсуа откинул крюк, впуская лейтенанта Массэ д'Орлеана и толпившихся за его спиной стражников. В комнате стало тесно.

— Мэтр Вийон, известно ли вам предписание?

— Да, лейтенант Массэ.

— Прошу следовать за мной.

— Что ж, я готов.

Франсуа набросил теплый плащ, потуже подвязал пояс и вскинул короб за спину.

— Ну, матушка, пора в дорогу.

— Но как же, господа, ведь он родился в этом доме? А теперь вы гоните его. Неужели вы отнимете сына от материнской груди: ведь он родился здесь, здесь висела его колыбель. — Она воздела руки к кольцу, ввинченному в потемневшую балку. — Куда вы его ведете, жестокие люди?