Выбрать главу

Большое влияние на нас оказывали также революционные стихи. Правда, в нашей библиотечке их не было, но зато на корабле служил человек, который наизусть знал великое множество поэтических произведений, - это радист Баранов. Он привил мне, да и многим другим, любовь к поэзии. Баранов был года на два или на три старше меня. Среднего роста, сухощавый и стройный, с задумчивыми выразительными глазами, он выглядел среди здоровяков матросов несколько тщедушным, я бы даже сказал хрупким. По манере говорить Баранов скорее напоминал интеллигента, нежели рабочего, каким он был на самом деле. До военной службы Баранов много читал и серьезно занимался самообразованием.

Вечером в уголке кубрика вокруг него часто собирались моряки. Баранов часами декламировал. Больше всего нам нравились стихи, посвященные борьбе с угнетателями. Некоторые из них, может быть, покажутся в наши дни наивными и художественно слабыми. Но тогда мы с жадностью, как губка влагу, впитывали в себя слова, призывавшие к борьбе за свободу. Радист очень любил читать стихотворение неизвестного автора, в котором рассказывалось, как восстал против тиранов народ Франции, разрушивший ненавистную Бастилию. Большое и незабываемое впечатление произвели на нас строфы Каляева, написанные им перед смертью. За убийство московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича царские власти приговорили Каляева к виселице. Прошло уже полвека, но я до сих пор помню его страстные строки. Вот они.

Мне смертию грозят.

Но разве смерть пугает?

Ведь это торжество для жизни молодой,

Когда покорно в рабстве умирают,

Остаться с поднятою гордо головой.

Ведь это торжество, когда у ног тирана

Несчастный, обездоленный народ

Покорно ползает, зализывая раны,

Стопою твердою взойти на эшафот.

И с высоты его, окидывая взором

Толпу насильников, холопов, торгашей,

Страну, покрытую бесправия позором,

Дрожащую под плетью палачей,

Сказать: я жил, я верил в свои силы,

Бестрепетно я шел в неравный бой,

Свой светлый идеал сберег я до могилы

Ведь это торжество для жизни молодой!

Мы не могли не восхищаться мужеством человека, идущего без страха на смерть ради свободы народа.

Мы читали книги и слушали стихи урывками, в свободное время, которого, кстати, было очень мало. Приходилось выкраивать минуты за счет сна. Собирались обычно по вечерам. Для конспирации большевики-подпольщики и примыкавшие к ним матросы были разбиты на пятерки. Связь между ними осуществляла особая группа. Мы называли ее центральной пятеркой, хотя по численности она была больше остальных. По сути дела, это был подпольный комитет. Несмотря на мою партийную молодость, товарищи включили в состав этого органа и меня. Это было большим доверием, и я изо всех сил старался его оправдать.

Из каждой пятерки только один человек знал кого-либо из комитета. Такая организация обеспечивала довольно гибкое руководство, гарантировала от поголовного провала.

Нам было известно, что жандармское охранное отделение на каждом корабле имело своих людей, и поэтому держали ухо востро. Агенты-осведомители служили вместе с нами и ничем не выделялись из общей массы. На крупных кораблях с охранкой обычно был связан и кто-либо из офицеров. У нас на "Павле" таким жандармским прихвостнем был старший штурман Ланге. Этот человек, разумеется, скрывал свое истинное лицо не только от матросов, но и от командного состава: многие офицеры, даже из самых заядлых монархистов, брезгливо относились к таким типам.

Осторожный Ланге однажды допустил довольно грубый промах, благодаря которому нам и удалось его раскрыть. Штурмана подвел разорванный конверт, оставленный им в офицерском гальюне. На измятом клочке хорошо были видны фамилия Ланге и штамп жандармского управления.

Находка попала в руки вестового матроса, входившего в одну из наших пятерок. Он немедленно уведомил об этом своих товарищей, а связной сообщил в руководящую группу. Мы организовали наблюдение за штурманом и теми, с кем он чаще всего общался, надеясь выявить провокаторов. Однако сделать это нам не удалось. А в том, что агенты на линкоре есть, никто из нас не сомневался. Мы даже подозревали нескольких человек. Но прямых улик против них не было.

Подозрения наши, видимо, все же имели под собой почву: после Февральской революции матросы, которых мы держали на примете, внезапно исчезли с корабля - не иначе, как учуяли опасность и сбежали от расправы, знали, что, если их раскроют, пощады не будет. Каждый из них мог "нечаянно" свалиться в угольную яму или очутиться за бортом во время шторма. Такие случаи были. Я не раз слышал рассказ о том, как в 1912 году в том же Гельсингфорсе матрос Мокроусов, узнав, что один из его сослуживцев был связан с охранкой и выдал ей нескольких человек, своими руками задушил предателя во время ночной вахты. Сам он спасся от виселицы, бежав в Швецию. Впоследствии Мокроусов стал героем гражданской войны. О подвигах матроса-комбрига и партизанского командира ходили легенды.

Об осведомителях охранного отделения я говорю здесь подробно для того, чтобы нынешние читатели могли лучше представить себе тяжелую, а порой невыносимо трудную обстановку, в которой приходилось работать большевикам-подпольщикам на флоте. Малейшая неосторожность могла обойтись дорого. За три года до того, как я попал на линкор "Император Павел I", по доносу агентов охранки было схвачено двадцать девять человек. Девятерых царский суд за участие в подготовке вооруженного восстания приговорил к смерти. Лишь нарастание революции спасло их. Казнь была заменена каторгой. Остальные арестованные на "Павле" отбывали наказание в тюрьмах и арестантских ротах.

И все же, несмотря на тяжелые условия, мы активно работали среди моряков, вовлекая их в нашу организацию. Люди тянулись к нам, презирая опасность: ненависть против царского строя, против палочного режима на корабле была сильнее страха перед жандармами.

Матрос царского флота был существом полностью бесправным, и это ему давали почувствовать на каждом шагу, причем очень часто в самой издевательской форме. В Кронштадте, например, у входа в парк висела таблица с надписью: "Матросам и собакам вход воспрещен". Процветало рукоприкладство, хотя официально оно и запрещалось. Уже в первые дни службы я явился свидетелем отвратительной сцены. Грузили уголь. Мы таскали его в корзинах и тазах. Матрос Головач по ошибке схватил стоявшую возле камбуза какую-то посудину с картофельными очистками и высыпал их в угольную яму. Ничего страшного в этом не было - очистки сгорели бы в топке. Тем не менее мичман Батагов с бранью набросился на моряка и начал его бить. Головач был головы на две выше низкорослого Батагова, и тот подпрыгивал, чтобы ударить по лицу. Матрос стоял, опустив руки по швам, бледный, и еле сдерживал ярость. Мы молча смотрели на избиение, зная, что за резкое слово против офицера можно угодить под военный суд.

От офицеров не отставали и младшие командиры. Они еще чаще пускали в ход кулаки. Особенно отличался в этом главный боцман Белоконь. Однажды, подойдя к группе первогодков, сидевших на баке, он приказал им построиться. Те быстро выполнили приказание, ожидая, что скажет им главный боцман. А Белоконь подошел поближе и вдруг залепил увесистую оплеуху матросу Богомолову. Увидев, что остальные шарахнулись от него в сторону, боцман довольно захохотал. Таким образом он нередко забавлялся.

От нас требовали, чтобы мы всегда были подтянутыми и аккуратными, чтобы обмундирование было без единого пятнышка. А как обеспечить чистоту, начальство не задумывалось. Стиркой матросы занимались сами. Зимой - в кочегарной бане, летом - на верхней палубе. Тазов для этого не выдавали, стирать приходилось прямо под струей. Бывало, только развесишь бельишко сушить, а тут вывернется откуда-нибудь портовый буксир, обдаст его черным дымом - и начинай сначала.