Выбрать главу

«Вот это здорово! Сам Борис Корнилов!» — думаю я. Мне нисколько не обидно уступить «свой» вторник такому поэту. Имя его — на устах у всех литгрупповцев, о стихах его спорят, им подражают — одни вольно, другие невольно, ибо в творчестве его есть некая подчиняющая себе сила. В стихах его ощущается то явная, то затаённая печаль, — в те годы такие стихи писать было нелегко, на это смелость нужна. Есть в его поэзии и предчувствие грядущей войны. Никто не знает, когда она начнётся, но все смутно ощущают её неизбежность. Теперь мне кажется, что и предчувствие ранней гибели, на которую обрекло его кровожадное, неправедное время, есть в его стихах...

Наступает этот самый вторник. Я спешу в Торговый переулок, в редакцию «Смены». Здесь и «сменовцы» в полном сборе, и ребята из других литгрупп, прослышавшие о нашем госте...

В нешироком редакционном коридоре, окружённый литгрупповцами, стоял человек среднего роста, скорее полный, нежели худощавый, с внимательным, но не строгим выражением лица. На нём была не то куртка, не то гимнастёрка добротного сукна — одним словом, какая-то полувоенная одежда; так любили в те годы одеваться хозяйственники, деловые люди. Позже я видал Корнилова раза два издали уже в обычном, вполне штатском костюме. Но зрительно он впечатался в мою память именно таким, каким я его увидел впервые. И должен сознаться, что-то нарочитое почудилось мне в этой полувоенно-хозяйственной форме. Да и весь его облик показался мне «непоэическим», не соответствующим его стихам. Несколько позже, когда я впервые увидел Николая Заболоцкого, я тоже был удивлён его «прозаическим» внешним обликом. А потом я где-то вычитал такую мысль: если актёр в жизни слишком уж похож на актёра, то на сцене он — плохой актёр. Может, это и к поэтам применимо? Самые вдохновенно-поэтические выражения лиц обычно у графоманов.

Всё поверхностное, второстепенное сразу же ушло, отхлынуло в тень, когда Корнилов приступил к чтению. Начал он с поэмы «Моя Африка», прочёл её всю, затем читал стихи по нашим заявкам, в том числе и моё любимое стихотворение «Под елью изнурённой и громоздкой...» Голос у него был густой, даже чуть глуховатый; слова он произносил, слегка растягивая в них гласные и еле заметно окя. В чтении его не было никакого псевдоартистизма, никакого дешёвого пафоса, никакой наигранности — скорее даже некоторая монотонность ощущалась. Но, быть может, именно сквозь эту монотонность полнее просвечивала глубинная суть его стихов, их «лирический напор» (очень модное в те годы выражение).

Потом он отвечал на наши вопросы, но на какие — я запамятовал. Помню только, что разговаривал с нами и даже спорил он вполне уважительно, нисколько не чинясь, а ведь мы по сравнению с ним, с его поэтическим опытом и известностью, были тогда, можно сказать, приготовишками. За это человеческое отношение к нам, литгрупповцам, я сразу же простил ему его «хозяйственное» одеяние.

...Есть у Бориса Корнилова стихотворение «Без тоски, без грусти, без оглядки...» Оно — о смерти, о неизбежности её для каждого человека. Печально-тревожное стихотворение. Но вот его предпоследняя строфа: 

Впрочем, скучно говорить о смерти, Попрошу вас не склонять главу, Вы стихотворению не верьте, - Я ещё, товарищи, живу.

Он прожил немногим более тридцати лет, не совершив в искусстве всего того, что мог бы совершить. Но и тем, что он успел сделать, он навсегда вошёл в русло русской поэзии — и не безымянной капелькой.

После ареста и гибели Бориса Корнилова стихи его не переиздавались в течение двух десятилетий. Лишь в 1957 году вышел, наконец, том с его поэмами и стихотворениями и с подробным грустно-вдумчивым предисловием Ольги Барггольц. Я бережно храню эту книгу; она дорога мне и стихами её автора, и тем, что сама Ольга Фёдоровна вручила её мне с доброй дарственной надписью.

х х х

Об одном из тогдашних «сменовцев» хочу сказать особо. В «Смене» я познакомился и подружился в Анатолием Чивилихиным. Я благодарен за это «Смене» и Судьбе. Он давно умер, но он жив не только в моей памяти, но и в поэзии. Его стихотворение «Отход прикрывает четвёртая рота...» украшает собой многие поэтические антологии. Стихам его свойственна некая классическая строгость, даже некоторая вроде бы умозрительная рассудочность, но сквозь это просвечивает такая искренность, такое своеобразное восприятие жизни, что читаю их — и завидую дружески: вот бы и мне так писать научиться! Но чёрта с два научишься! Для этого надо быть таким человеком, каким был он. А был он человеком очень строгим к себе и очень справедливым к другим, порой во вред себе. Судьба у него была сложная. После войны он одно время даже Ленинградское отделение Союза писателей возглавлял. Память о днях его правления осталась добрая, но очень недолго пробыл он на этом скользком поприще; душевная прямота, совестливость Анатолия не вязались с такой хитрой работёнкой. Последние три года своей жизни провёл он в Москве. Сменял он Питер на Первопрестольную не из карьеристских и не из литературно-творческих соображений, — тут было дело сугубо личное, сердечное. Там он и умер в 1957 году, в июле. На похоронах его мне быть не довелось. В том году вышла моя первая прозаическая книга «Облака над дорогой», гонорар был неплохой, и мы с женой совершили довольно длительное летнее путешествие на теплоходе по маршруту Ленинград — Москва — Астрахань и обратно. О смерти своего доброго друга я узнал только в середине августа.

А в первой дальней послевоенной поездке попутчиком моим был Анатолий Чивилихин. Ранней осенью мы с ним, в составе небольшой группки ленинградских писателей, выехали из Питера в Москву, чтобы оттуда ехать в Армению. Кто кроме нас был в той ленинградской делегации — не помню. А всё остальное очень даже запомнилось. То была не очень-то простая поездочка.

В Москве мы с Анатолием пошли в гости к его однополчанину, с которым он подружился на Волховском фронте. Разумеется, состоялась выпивка. В ту молодую пору выпивали мы довольно часто, и меру не всегда знали. Так и на этот раз случилось. Фронтовые воспоминания, стопка за стопкой... В результате мы поздно вспомнили, что пора на вокзал. Поезд на Ереван ушёл без нас. С горя мы опрокинули ещё по стопочке, а потом однополчанин Анатолия стал названивать своему другу-однополчанину, у которого, в свою очередь, был друг, имеющий отношение к авиации. И произошло чудо: ранним-ранним утром мы с Анатолием с какого-то невзрачного аэродрома бесплатно вылетели в Тбилиси, чтобы там сесть в поезд, идущий на Ереван. Небольшой дряхленький самолёт, в котором мы летели, был не рейсовый и, кажется, даже не пассажирский. Сидений в нём было немного, на них сидели несколько военных и мы; остальное место занимали какие-то ящики. А дверь этого летательного аппарата была изнутри подпёрта изогнутой водопроводной трубой небольшого диаметра — чтоб вдруг не распахнулась во время полёта.

Приземлившись в Тбилиси, мы отправились к вокзалу. Возле вокзала, у какого-то полукруглого здания (кажется, там принимали на хранение багаж), Анатолий оставил меня сторожить наши чемоданы, а сам пошёл покупать билеты. Мы ехали в военной форме (только без погон), а свои новенькие штатские костюмы — первые послевоенные — вместе с рубашками и галстуками, чтобы не помять, не порвать их, везли в чемоданах. И вот стою я возле наших драгоценных чемоданов, мимо шагает народ, никто на наше имущество не зарится, — и вдруг вижу и слышу: плавной, танцующей походкой идёт красивая, симпатичная девица и насвистывает что-то вроде румбы. Миловидных девушек на свете не так уж мало, но чтобы к миловидности вдобавок девушка была ещё и свистящей — это редкость. Я заинтересовался, загляделся, заслушался. Потом она исчезла, а через мгновенье я обнаружил, что исчез и один чемодан, — не мой, а моего друга.