Выбрать главу

— Все ясно, тебе до меня нет дела.

— А что ты хочешь услышать, Барри? — Коп глянул на бумагу и вернул ее Старшему.

— Я должен уйти из этого дома: дьявол уже пробирается в мой мозг. Я не могу больше видеть, как мой сын превращается неизвестно в кого, днями напролет тунеядствуя.

— По условиям твоего освобождения ты должен жить в доме сына. — Офицер произнес это тоном, каким рассказывают простенький рецепт: стакан риса на два стакана воды. — Если хочешь, мы отправим твое дело назад, в Роли. И тебя вместе с ним. Твое пребывание в Нью-Йорке, где ночи напролет щеголяют девочки в коротких юбках, оговорено жесткими условиями, и ты знаешь об этом.

— В таком случае я хочу сделать официальное заявление: я не в состоянии должным образом реабилитироваться в окружении законченных наркоманов и фанк-музыки. Будь добр, запиши это.

— Ладно, Барри. Расскажи все по порядку.

— Мне больно произносить это вслух, но мой сын служит сатане. Можешь и это записать. Скоро мы начнем с ним драться или вообще друг друга прикончим. Я прошу переселить меня куда-нибудь, а ответственность возложить на тебя. Я бы и мальчика с собой забрал, но он уже почти мужчина и будет возражать. Каждую ночь я слышу сверху мычание и стоны, каждую ночь отчаянно молюсь.

— Нас волнует единственное: чтобы твоя жизнь снова не пошла под уклон. Остальное — не наша забота. Мне знакомы эти дела, но я не собираюсь вмешиваться. В Бога я не верю, а арестовать твоего сына не имею оснований.

— Я хотел бы снять комнату в «Таймс Плаза» и не мучиться больше в этом доме.

— А кто будет платить?

— Надеюсь, дьявол — чтобы я отцепился от него.

— В этом клоповнике не лучше, чем в тюрьме. Половина номеров заняты уголовниками, убивающими время между ходками.

Барретт Руд-старший напрягся, будто расстроившись из-за того, что его неправильно поняли.

— Я знаю одного человека оттуда, он приходит к нам в церковь. Создание почти безгрешное. Он просто не видит всей этой грязи.

— И кто же это? Любитель птиц из Алькатраса?

На лице Старшего отразилось презрение. Во взгляде за одно-единственное мгновение промелькнуло генетическое воспоминание, полученное по наследству от предков: о заунывных песнях на хлопковых полях, об изнывающих от жары рабах, кораблях из Африки. Офицер притворился, будто все понял, и обоим вдруг почудилось, что Старший приехал сюда на муле, и в кабинет ворвался оглушительный лай своры гончих, бегущих по болотистой местности за сбежавшим рабом.

Если в офицере, наблюдающем за досрочно освобожденными, все-таки жила искра сердечности, в эту секунду именно она дала о себе знать.

— Неужели у тебя с сыном все до такой степени безнадежно, Барри? Ты в самом деле с радостью переехал бы в эту дыру, в «Таймс Плаза»?

— Я видел у него женщин, лежащих на женщинах, и много других противоестественных вещей.

— Ладно, убедил. Я подумаю, чем тебе помочь.

— Родился в Вавилонии, очутился в Калифорнии…

— Мы рыцари.

— Давайте сходить с ума, устроим фестиваль зевоты.

— Притащи… нам… вон… тот… куст…

— Эй, пойдемте в «Блимпи», я есть хочу, сейчас помру от голода. Ай! За что?!

— Я же сказал, что ущипну тебя, если ты еще раз произнесешь слово «Блимпи».

— Чертов придурок!

— А все из-за этого «блин ты».

— Пойдем.

Идя по дороге из школы, они запели тонкими голосами «Баскетбол Джоунс».

Габриель Стерн и Тимоти Вэндертус говорили и пели наперебой, подражая знаменитостям: Стиву Мартину, Марта Фельдману, «Дево», Питону, Заппе, Споку. Габ Стерн знал наизусть песни Тома Лерера, Тим Вэндертус пел «Дикого и чокнутого парня» и имитировал Питера Селлерса. Компания образовалась через полторы недели после начала учебного года, в понедельник, примерно около трех дня. Габ и Тим догнали Дилана, когда он подходил к станции метро на Четырнадцатой улице, и купили ему и себе по чизбургеру. Потом все трое направились в «Сумасшедшего Эдди» и принялись играть в понг на новеньком автомате, преувеличенно бурно расстраиваясь после каждой неудачи.

— Придурок!

— Ты ответишь за это, клянусь, ответишь!

— Не чуешь, я испортил воздух? Специально для тебя!

Щеки Габа — широкоплечего, с кудрявыми темными волосами — сплошь покрывали прыщи. Тим был рыжеватым, худощавым, долговязым, ходил размашисто, напоминая чем-то бумажного змея на ветру. По сравнению с ними Дилан казался маленьким. Он нормально рос и вытягивался, но в компании с Тимом и Габом чувствовал себя ребенком, совсем неприметным. А вообще-то внешний вид в чем-то да подводил каждого. Это легко прощалось и никогда не обсуждалось.

Дилан втерся в союз Тима и Габа как третий лишний: арбитр, слушатель, аппендикс. Порой тот и другой сосредотачивали все внимание только на нем, будто он был в состоянии разрешить их вечный спор: кто из нас двоих более забавный, шумный, неотразимый? Дилан чувствовал, что должен подыгрывать обоим, ему казалось, что если он отдаст предпочтение или как-то выделит одного, то второй тут же упадет на асфальт и, шипя, умрет, подобно Злой ведьме с Запада. А бывало, Тим и Габ занимались больше друг другом, и Дилан мог просидеть целый вечер молча, пялясь в телевизор на «Тома и Джерри».

Иногда Тим и Габ затевали на тротуаре перед школой борьбу, отшвырнув к обочине рюкзаки, будто нокаутированных неприятелей. Враждебностью в этих схватках и не пахло, на борцов никто, кроме Дилана, не обращал внимания. Когда один или другой одерживал победу, то зажимал голову поверженного под мышкой или, заламывая его руку за спину, требовал произнести какое-нибудь идиотское слово.

— Скажи «фанта».

— Нет. А-а. «Доктор Пеппер»!

— Не «Доктор Пеппер», а фанта.

— Пробка!

— Фанта.

— «Мистер Пибб»! Нет. Черт. Да пошел ты! Пусти.

— Скажи, тогда пущу.

— Ладно, ладно, ладно. Фанта.

— Теперь «Спрайт».

— Нет. Никогда. Иди к черту.

В Стайвесанте собирались получившие нужное количество баллов ученики из всех пяти районов Нью-Йорка. Выряженные в «Лакосте» вестсайдовцы, знакомые друг с другом с детсадовских времен, оцепенелые черные гении из Южного Бронкса, слонявшиеся по коридорам в раздумьях «очнусь ли я когда-нибудь от шока?». Прилежные ботаники-пуэрториканцы из Стайвесант-таун, жившие прямо напротив школы и, несмотря на это, чувствовавшие себя рабами местных хулиганов, с которыми учились прежде. Исполнительные отличники-китайцы из разных эмигрантских районов — Гринпойнт, Саннисайд, — сразу по несколько человек из одной семьи: старшая сестра на переменах должна была следить за братом, чтобы тот не примкнул к «подозрительным элементам», бегавшим в Стайвесант-парк покурить и поиграть во фрисби.[6] В общем, народ подбирался со всех уголков города, некоторым несчастным приходилось ездить аж из Стейтен-Айленда и заводить будильник на пять или шесть утра.

Габриель Стерн и Тимоти Вэндертус жили в Рузвельт-Айленде, а познакомились три года назад, когда переехали туда с родителями. Рузвельт-Айленд был загадкой — там не ездили машины и не бегали собаки, бродил лишь призрак из развалин туберкулезного санатория, что возвышался когда-то на южном берегу. Все жители Рузвельт-Айленда словно принадлежали одной религиозной секте. В школу и домой Тим и Габ всегда ездили вместе, на трамвае мимо моста Пятьдесят девятой улицы. Их непоколебимая, неразрывная дружба крепчала с каждым днем — парочка чудаков, приезжавших в Манхэттен со своего далекого островка, разговаривавших на собственном языке, живших спокойно и счастливо.

Стайвесант был царством евреев, зануд, хиппи, китайцев, черных, пуэрториканцев, а главное — царством отличников-ботаников. Огромной семьей умников, сумевших пройти вступительный тест. Эти ручные зверьки учителей грызли карандаши, носили очки и уже ни от кого не прятались, не пытались, как Артур Ломб, утаить от окружающих свою жажду познаний. Воспоминания об Артуре нагоняли тоску. Учась в Сент-Энн, он был самим собой, а потом, попав на Дин-стрит, за каких-то полгода позабыл обо всех своих устремлениях. Некая непостижимая сила заставляла тех, кто только и мечтал об успешной сдаче теста, вкусив прелесть вольной жизни, превращаться в совершенно других людей — почитателей Джима Морриса и «Лед Зеппелин», разрисовывающих куртки и болтающихся по паркам.

вернуться

6

Фрисби — бросание летающих тарелок.