Не успел Тилеп отъехать на почтительное расстояние, как Алымбай принялся истязать Батийну. Тугая камча то хлобыстала о шесты юрты, то клещом впивалась в тело Батийны, но она крепилась.
— О, чтобы тебя сам бог покарал! Чтоб тебя прокляли духи предков!
Вопли Батийны прерывались частыми ударами, и каждый, кто это слышал за юртой, содрогался от боли. Слышали их и в юрте Кыдырбая, но оттуда никто не выходил. «Пусть еще немного похлещет… Ничего, не сдохнет», — думал злорадно Кыдырбай и спокойно попивал кумыс.
Но вот заговорили в юрте старого Атантая.
— О учтивый и достопочтенный отец своих детей, — взмолилась Гульсун, — вели своему младшему сыну оставить бедняжку в покое. Сколько можно бить женщину? Чем моя сношенька Батийна провинилась?
Атантай промямлил:
— О, нечистая твоя сила! Замужней женщине искони положено быть битой. Чем-то, значит, провинилась.
Гульсун стояла на своем:
— Не говори таких слов, отец своих детей. Невестка моя ни в чем не виновата. Если отец не может одернуть своего сына, то не обижайся на меня — его остановит мать.
И, резко отбросив полог юрты, Гульсун покинула ее. Элечек сбился набок, но ей нипочем. Со старушечьей решительностью она сердито направилась к юрте Кыдырбая.
— Эй, Кыдырбай, где ты, мое дитя? — раздался звонкий голосок Гульсун. — Оглохли вы, что ли? Может, у вас сердца окаменели? И никто не слышит стона Батийны? Сию же минуту остановите руку разбойника! Кыдырбай, я, твоя мать, требую. Не послушаетесь меня, знайте же, я вам больше не мать.
Кыдырбай в тебетее чуть высунулся из юрты.
— Что еще там? — небрежно спросил он.
Гульсун, дернув полой наброшенного на плечи халата, добавила:
— Ты еще спрашиваешь, что случилось? Тот дуралей намерен убить мою невестку. А вам тут уши заложило… Если считаете меня своей матерью, хоть и не сосали мои груди, чтоб никогда плетка не свистела над головой Батийны!
Кыдырбай, который с наслаждением прислушивался к свисту камчи и тугим ее ударам, нарочито громко крикнул:
— Неужели он, бог его возьми, бьет свою жену? Хватит! Прекрати, дуралей, говорю!.. Чтобы бог его взял, наверное, от кого-то наслушался, что мужья должны пороть своих жен…
Гульсун строго сказала:
— Сынок Кыдырбай, ты один из главных аксакалов рода. И не притворяйся, будто тебе неизвестно, что творится в твоем аиле. Ты прекрасно все знаешь и понимаешь. Так усмири же своего скандального и самовольного братца, и чтоб впредь не обижал мою невестку. И внуши моему бессердечному сыну — нечего бахвалиться силой с помощью плетки. Не то я серьезно обижусь…
Какое-то время Алымбай пореже пускал в ход плетку. Но свободолюбивое сердце Батийны остыло, как камень в стужу, и ничто больше не могло его отогреть. Раньше будто невидимая, но прочная шелковая нитка дальнего родства связывала ее с этими людьми. Теперь и нитка оборвалась и чувства притупились. Порой она казалась себе совершенно одинокой — вроде бусинки, затерявшейся ночью в густой высокой траве.
Все и вся кругом стало ненавистно: и тупо-жестокий муж Алымбай, и почтенный стареющий Кыдырбай с его жадной и хитрой Турумтай, и загоны скота, и дорогая посуда, и эта роскошная, сложенная тугими скатками постель. Чужое, холодное богатство.
Уйти, уйти куда глаза глядят, исчезнуть бесследно в горах, умереть. Но как тут вырваться из цепких уз брака и не обрушить кары на головы родителей, просватавших ее по сложившимся в незапамятные времена обычаям. А всякий, порвавший брачные узы, виновен перед самим богом, и даже босоногие сорванцы будут распевать:
Батийна все чаще уединялась в укромных уголках. То заберется далеко на склоны за сухим кизяком или возьмет веревку и на целый день спустится в поле, нажнет серпом вязанку будыльника и чия.
Наедине со своими мыслями, со своей печалью она была спокойна. Тут она вздыхала, разговаривала сама с собой, сколько хотела. Уйдя подальше от юрты, чтобы ее не слышали, укрывшись за безлюдным холмом или в густом кустарнике, женщина во весь голос пела, проливая горькие слезы: