Выбрать главу

Если бы не звёзды в глазах купеческой дочери, может, и он не отказывал себе в приторном грехе... Но нет. Как заморозило всё внизу живота, когда лекарский ножик коснулся корня жизни. Толком даже не объяснишь себе — почему? О чём он, неразумный, размечтался, какую мечту потом похоронил? Чего же он хотел, безумец?

Но всё же с тем купцом было проще, чем со следующим повелителем.

Последний хозяин (тот, кому Боэмунда препроводили в виде приданого жены) его не бил, нет... Он хотел показаться самому себе справедливым. Всем своим видом давал понять, что считает его, евнуха Бамута (оскоплённого отцом невесты) не скотиной говорящей, не вещью, а умным, достойным человеком, попавшим волею Аллаха в такую беду. Он беседовал с ним, советовался. Однако на самом деле этот раб не был одушевлённой частью жизни, Боэмунд к людям из плоти и крови приходил, как призрак из пустоты, как джин, вызываемый из сосуда в миг нужды. Он видел жизнь, но не жил. А ОНА? Она смотрела на него, как на могилу, пыталась быть верной его памяти. Он же познал ещё и муку наблюдать с «того света», как подтачивается эта верность, словно околдованная страшным «заклятьем медленных слёз», — по капельке, по капельке. В тяжёлых беседах с её мужем Боэмунд невольно снимал с себя скорлупу отстранённой покорности, превращался в прежнего, в живого, деятельного. И каждый день он вновь переживал своё превращение из человека в отвратительную жабу.

Надсмотрщики каравана относились к нему куда свирепее, но это было переносимо, потому что он быстро приспособился. Чего трудного? Ничего. Зазевался — получи, не зазевался — тоже получи... Ну и что, и такое бывает. И ветер иногда налетает внезапно, и песок за шиворот во время самума сыплется ровно и беспощадно. Даже те, что измывались над «живым товаром» сверх меры, вымещая, например, на «франках» злость за своих друзей, взятых в плен их соплеменниками, вызывали скорее покровительственную жалость, а не злость. Не у всех, но у него, по крайней мере. И у душ, окрепших для молитвы за врага, как учил Христос, по крайней мере.

Когда его вели на верёвке по пустыне, он представлял себя частью Неприступного Света, закованной в тленную скорлупу. Били не по нему, били по скорлупе. А его добрый, красивый, удачливый хозяин — наоборот — каждый день вынимал из него осколок Бога, каждый день убивал его душу своим искренним участием. По капельке, по капельке.

И вот теперь Боэмунд и сам имеет раба — это было совсем новое ощущение. Как себя вести с рабами? Большой вопрос. Вот разговаривают два свободных человека, а рядом бегает собачка. Собачку можно приласкать, дать ей косточку, и это будет жест доброты — она для такой роли и рождена. Не то с человеком...

Хочется с ним поговорить, узнать, откуда он родом... Но нет, Боэмунд не будет жесток, не будет вынимать из этого мальчика его самого, старательно запрятанного.

Всё же, когда раб снимал с него гутулы, не выдержал — дёрнулся помочь. Мальчик поднял на него глаза... В них плясало... плохо замаскированное презрение.

Злые чудеса продолжались.

   — Ты стал совсем важным нойоном, Бамут, — окликнул смеющийся голос, ставший узнаваемым за долгое путешествие от стен Бухары до Прииртышья. Бату решительно шагнул из темноты. Без приглашения — как у себя — преодолел короткое расстояние до хаймора — почётной части юрты у стены, противоположной порогу.

   — Брысь, — махнул он мальчику-рабу. Потом, церемонно уселся, скрестив ноги. Но тут же, забыв о достоинстве царевича, растянулся плашмя, на покрытом шёлком ширдэге.

   — Ты слишком усердно изображаешь бодрость, тайджи, чтобы я в неё поверил. Налить тебе кумыса? — озабоченно поинтересовался Боэмунд.

   — По случаю того, что говорить мне откровенно больше не с кем, жалую тебе высокое право звать меня просто по имени... — Бату устало зевнул. — Не надо мне кумыса, Бамут. Я сегодня только и делаю, что пью. Не за тем пришёл. Пришёл поболтать, не думая о правильности слов.

   — А я-то думал, что у вас, монголов, говорят открыто.

   — Может, и открыто... да уж. Лучше вязь сартаульскую плести, чем изображать эту самую открытость...

   — Видать, дела невесёлые.

Бату сжал своей округлой ладонью искрящийся новизной пояс:

   — «Невесёлые», хорошо бы так. Ты не смотри, что эта юрта будто бы стоит, не шевелясь. На самом деле мы все летим...

   — Куда?

   — А куда летят, не имея крыльев. Ты пощупай у себя... может, они есть. Уже отрезали? Какая жалость! Прости меня, друг, я не то имел в виду. Всё мой проклятый язык, вот и не думай тут о правильности слов. Прилетев, мы уже не узнаем — куда летели. Отец поднимает мятеж против Темуджина. Нравится? А не поднимет — нас поднимут на копья его враги, будем вместе с тобой в чужих нутугах над аргалом сгибаться. Это в лучшем случае, а в худшем — просто задавят, как волчат в разорённом логове. Я всё пытаюсь говорить с Мутуганом...