Кайоде вошел с видом провинившегося мальчишки. Он ссутулился, согнулся, чтобы казаться меньше. Этот трюк ему никогда не удавался, ведь, даже когда она стояла на каблуках, он возвышался над Ронке на двадцать сантиметров, а сейчас она была в носках.
— Прости меня, — сказал Кайоде, протягивая ей квадратную коробку. Шоколад с соленой карамелью. — Хьюго заболел. Мне пришлось идти на встречу с управляющим фондом вместо него.
Ронке вскинула брови и посмотрела на Кайоде. Тот подмигнул и выудил из кармана пиджака большую шоколадку. Ронке не могла сдержать улыбки — она обожала «Аэро» с мятой.
— Иди сюда, придурок. — Она засмеялась, забрала шоколадку и упала в его распростертые объятия.
— Как тетушка? В порядке? Ей понравились цветы?
— Она прокляла тебя на языке йоруба, назвала Мистером Неуловимым и упомянула что-то про амулеты джу-джу[49].
— Я не виноват. Точно не в этот раз.
— Да не важно, — отмахнулась Ронке, протягивая ему холодное пиво. Ссориться не хотелось.
— Я хочу все-таки с ней познакомиться. Нельзя увидеться в эти выходные?
— В воскресенье она уезжает в Лагос.
— Может, тогда в субботу?
— Ладно, я ей завтра позвоню. Ты ел?
— Только завтракал. Хьюго ничего не подготовил. Мне пришлось рассчитывать коэффициенты ликвидности с самого начала. Мне, как я понимаю, не осталось мойн-мойн?
— Сомневаюсь, что ты заслужил.
— Сейчас заслужу, — сказал Кайоде и повалил ее на диван.
5. Бу
У Бу выдался дерьмовый день. Очередной дерьмовый день.
Она верила, что все встанет на свои места, когда София начнет ходить в школу, но долгожданной свободой и не пахло. Вместо этого у Бу случилось весьма странное раздвоение личности: она либо ужасно скучала по своей маленькой прилипале, либо так же сильно хотела отделаться от нее. Когда Бу не тосковала по дочери, ей казалось, будто ее душат.
По понедельникам и вторникам она ходила на работу, отягощенная чувством вины.
Виновата. Виновата. Виновата.
За то, что с радостью выбегала из дома, оставляя там Дидье, который одевает Софию в школьную форму — без всех этих сумасшедших носков, шляп, ремней и шарфов. За то, что целую вечность торчала у зеркала, примеряя разные образы, и ни один ей не нравился. За то, что надеялась, что босс будет в офисе. За то, что без надобности задерживалась на работе. За то, что молилась, чтобы Дидье сам приготовил ужин для Софии и выкупал дочь до возвращения Бу домой. За то, что хотела другой жизни.
Виновата. Виновата. Виновата.
Со среды по пятницу Бу играла роль домохозяйки, расплющенной обидой и злостью. Ее не ценили, она скучала.
«Чего тебе надо? Чертову медаль за то, что отвезла дочь в школу? Аплодисменты за разобранную стирку?» — спрашивала себя Бу. Покормить, а потом выпроводить Дидье и Софию из дома — все равно что пытаться согнать котов в стадо.
«Нет, в школу в диадеме нельзя».
«Нет, торт на завтрак нельзя».
«Нет, не надо звонить по фейстайму бабушке и дедушке».
Дидье тоже вел себя как ребенок. В одних трусах играл в мини-гольф на кухне, бледный пухлый живот мужа трясся, а София носилась вокруг и визжала.
— Non[50] — мамино любимое слово, — сказал он.
— Oui, papa. Non! Non! Non! Non! — как ненормальная, захихикала София.
Бу сжала кулаки и проглотила крик.
Но когда они подъехали к воротам школы, все стало куда хуже. Бу уже собиралась забрать у Софии самокат, как вдруг из приоткрытого тонированного окна внедорожника послышался голос. Авто было припарковано прямо на зигзагообразной разметке у знака, который вежливо предупреждал родителей не ставить там машины.
Сначала Бу не обратила на него внимания.
Но голос крикнул громче:
— Эй, ты! Да-да, ты, эй! По-английски хоть говоришь?
Бу обернулась. Окно опустилось еще немного, и из него выглянула женщина со светлыми, коротко стриженными волосами и ярко-красными губами. На ней были зеркальные очки, она прижимала к уху огромный телефон, тыча наманикюренным пальцем свободной руки в сторону Бу.