Выбрать главу
Город родной мой — Сульмон, водой студеной обильный, Он в девяноста всего милях от Рима лежит.

Род его издавна принадлежал к всадническому сословию. Семья, в которой он родился, не была знатной, но была состоятельной и уважаемой.

В этой семье мальчик рос, как обычно растут дети. И до пятилетнего возраста в его жизни не было ничего, достойного упоминания.

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

III. — Через несколько дней после того, как маленькому Пелигну исполнилось пять лет, ему было видение.

В усадьбе, в которой он жил, была аллея из старых деревьев, кроны которых, соединяясь, затеняли дорогу, а корни, сплетаясь, цепляли за ноги.

Прогуливаясь под вечер по этой аллее, мальчик зацепился ногой за корень и упал. А когда снова поднялся на ноги, в конце аллеи в розовых лучах зари увидел море.

Из моря выходила девочка, совершенно нагая. Заметив глядевшего на нее мальчика, она ничуть не смутилась, словно брату или старому знакомому улыбнулась Пелигну и попросила подать ей тунику, рукой указав на то место, где лежало ее одеяние.

Туника была алой. По словам Пелигна, он никогда не видел такого благородного и вместе с тем скромного оттенка красного цвета.

Он поднял тунику, зажмурившись, вошел в воду и протянул тунику в направлении девочки. Он почувствовал, как алое одеяние выскользнуло (он употребил слово «вытекло») из его рук.

А когда снова открыл глаза, увидел, что юная купальщица уже облеклась в тунику, подпоясалась серебристым поясом, которого он ей не подавал. Она уже на берегу стоит. И она теперь не маленькая девочка, а девушка лет тринадцати. И она грациозна, как лань, и прекрасна, как только что раскрывшийся цветок розы. Сердце мальчика сперва сжалось, а потом затрепетало так сильно, что вместе с сердцем, по его признанию, стали трепетать все жилки и все сосудики его тела.

А девушка в алой тунике велела ему выйти из воды и попросила подать ей плащ.

Пелигн испуганно выполнил ее указание.

Плащ оказался на том же месте, где до этого лежала одна алая туника. Он был белым и шелковым, но, по свидетельству Пелигна, намного нежнее и невесомее тех шелковых одеяний, которые ныне привозят из Китая.

Прекрасная девушка накинула на себя этот плащ и еще не успела красиво расположить на нем складки, как из девушки превратилась в женщину лет двадцати пяти, царственную осанкой, нежную каждым движением и призывно-грациозную взором, который она устремила на мальчика, оправляя свой белый покров.

Пелигну же почудилось, что сердце его уже не трепещет, что оно вспыхнуло радостным огнем, и огонь этот, бросившись в голову, затуманил ему глаза каким-то пронизывающе синим дымом, а на спине у него, от идущего от сердца жара, словно прорезываются и, потрескивая, раскрываются и наполняются ветром крылья…

Прости меня за эти вычурные слова и физиологические подробности. Но я стараюсь как можно точнее передать описания самого Пелигна…

Он мне потом признался, что лишь два раза в жизни испытывал такое душное, такое неуемное, такое возносящее над миром блаженство…

А царственная женщина тем временем повзрослела еще лет на десять. И рядом с ней вдруг оказались три старухи: одна — совершенно слепая, другая — одноглазая, а третья — с двумя глазами, но с длинным черным зубом, который торчал у нее из нижней челюсти, прижимая верхнюю губу.

Две старухи, первая и вторая, взяли величественную женщину и повлекли ее во мрак аллеи. А третья, с зубом, встала поперек дороги, разведя в стороны жилистые руки, будто собиралась преградить путь или этими растопыренными руками хотела что-то поймать и бросить в сторону мальчика.

И тотчас словно обрезало крылья у Пелигна. А в животе, там, где у нас желудок, зародился плач… Пелигн настаивал, что плач этот именно в животе у него первоначально возник, щемящий и тоскливый, и лишь затем горько запершило в горле, сухо и колюче защекотало в носу и мокро и сладостно брызнуло из глаз.

Когда же мальчик перестал плакать, две старухи с прекрасной женщиной уже скрылись в аллее, третья старуха будто растворилась во влажном тумане. А на руках у Пелигна, которыми он вытирал слезы, освобождая взор, на руках у него оказались две нити: алая и белая. И нити эти он никак не мог снять, потому что они словно приклеились к его ладоням. И чем настойчивее он их отдирал, тем глубже они уходили под кожу. И скоро алая нить исчезла в левой руке, а белая — в правой. И, как потом утверждал Пелигн, алая нить со временем просочилась к нему в сердце и навеки связала его. А белая попала в голову и заставила по-новому взирать на жизнь и видеть мир не таким, каким он видел его до этого.