Выбрать главу

Я вышел из подворотни, быстренько одолел улицу и свернул за угол на проспект. Постоял, сосчитал до двух и опять вернулся на улицу, на ту сторону, где стояли они.

Что на свете серее пыли? Мышь. А серее мыши? Правильно, школьная форма.

В своём мышином костюмчике я чувствовал себя невидимкой. Костюмчик был мешковатый, то есть сильно напоминал мешок. Мешок, а в мешке – я на фоне длинной серой стены дома № 31.

Игра в прохожего мне понравилась. В ней главное – быть естественным, вести себя по-простому, средне, не выделяясь. Примерно так же, как в жизни.

Я шёл себе руки в брюки, насвистывал «Подмосковные вечера» и, как бы щурясь от воскресного неба, присматривался к таинственным незнакомцам.

До них оставалось домов пять или шесть. Я уже приготовил уши. Вот тут-то и случился конфуз.

Дом № 23 был цветом не такой, как другие. Другие стояли серые – от времени и от скуки, – а этот весь был какой-то бледный, золотушно-чахоточный, и стоял, опираясь, будто на костыли, на старые водосточные трубы.

Моя серая мешковина на фоне этой больничной немочи была как толстый рыночный помидор на тарелке с магазинными сухофруктами.

Плакала моя маскировка.

Но тут я вспомнил, что у куртки существует подкладка. И цвет примерно подходит.

Долго я не раздумывал. Вывернул на ходу одёжку и иду себе не спеша дальше, свищу «Подмосковные вечера».

Прошёл я желтушный дом, вывернулся серым наружу и снова стал как мешок.

Пронесло.

На этих я уже не смотрел, боялся спугнуть. Глаз, ведь он как фонарь – его издалека видно. Поэтому я работал ухом, помогая ему ногами.

И всё же я немного не рассчитал. Вернее, глаз мой дал маху, засмотревшись на какую-то вмятину на асфальте. Правда, вмятина была интересная и по форме сильно напоминала шляпу Лодыгина. Поэтому когда я услышал голос, то поначалу чуть не подпрыгнул, но тут же взял себя в руки.

«Спокойно», – сказал я себе и весь превратился в слух.

– Значит, так, – говорил Лодыгин (голос был точно его), – главное, чемоданы. И всех расставь по местам. Чтобы ни один у меня…

Дальше я не расслышал. Ноги сами несли вперёд, и что-то больно давило в спину. Я догадался что. Взгляд, тяжёлый и липкий, словно глина или змея.

В воздухе запахло больницей.

«Не оглядывайся. Ты прохожий, терпи».

Я чувствовал: обернёшься – застынешь каменным истуканом и останешься таким на всю жизнь.

За углом я выдохнул страх и глотнул осеннего воздуха. Небо было в солнечных зайчиках и вёртких городских воробьях. Но почему-то перед моими глазами плавали раздутые чемоданы. Как утопленники, как накачанные газом баллоны, как гигантские городские мухи. И шептали мне лодыгинским голосом: «Теперь ты наш, теперь от нас не уйдёшь».

8

Я смотрел на Женькины занавески и ждал, когда он откликнется. Мелкие камешки нетерпения перекатывались у меня под кожей, не давая спокойно жить. Изнутри кололо и жгло, как будто я проглотил горячий пирог с ежами.

Надо было срочно поделиться новостью с другом.

Я ещё раз свистнул в окошко условным свистом. Женька не отвечал. Легонько дёрнулась занавеска – видно, от сквозняка, – и из щели выглянул тяжёлый угол комода.

Со скрипкой он там, что ли, своей обнимается? Я нервничал, новость жгла. Я пошарил вокруг глазами, высматривая, чем бы бросить в окно, но ничего подходящего не нашёл. Придётся тратить драгоценный мелок. Я прицелился и запустил им в стекло.

Мелок влетел точно в форточку, в прореху между тюлевыми занавесками. Я свистнул на всякий случай ещё, чтобы не подумали на уличных хулиганов.

Занавеска взмахнула крыльями, я вытянул по-жирафьи шею. Хитро, как преступник преступнику, мне подмигнул комод. Потом он пропал из виду, потому что на его месте вдруг возникла Суламифь Соломоновна, мама Женьки. И жалкими высохшими тенями, будто уменьшенные с помощью волшебного порошка, маячили между пальмами на обоях Женька и его скрипка.

Створки щёлкнули, и окно открылось. Солнце ударило из-за труб, волосы Суламифи Соломоновны окутались золотым дымом. Теперь она была не просто Женькиной мамой, она была библейской Юдифью со знаменитой эрмитажной картины. Я чувствовал, что моя голова почти уже не держится на плечах.

Я поднял глаза и хотел промычать «здрасте», но её жемчужное ожерелье слепило, будто электросварка.

– Это жестоко, молодой человек. Посмотрите, что вы сделали с птицей.

В ямке её ладоней лежал контуженный попугай Стёпа. Голова его была вся в мелу, хохолок, когда-то изумрудно-зелёный, стал грязнее обшарпанной штукатурки. Он с трудом повернул голову и хрипло воскликнул: «Умерр!»