Выбрать главу

- Ну, ты даешь! - Дов развел руками. - Тогда это было все равно, что на колючку броситься. Тут же брали на мушку.

- И взяли. Но по общей причине - шел восемьдесят шестой. Перестройка ускорение и т.д. и т.п. Никто не верил газетной трескотне. Первым догадался, что началось что-то необычное, Иосиф Бегун. "Замельтешила охрана что-то, сказал. Похоже, заметают следы... "Как бандиты заметают?.. Убирают свидетелей.. Хуже всех пришлось Петру Шимуку и Толе Марченко...

Дов встрепенулся.

- Извини, что перебил, я по ходу дела... Толе Марченко удалось выпустить на Западе "Мои показания". Книгу редкую. Весь мир прочитал. Довел вохру до белого каления. Мстили, как могли. Понятно! А Шимуку почто мошонку защемляли?

- "Хохол, а влез в жидовские дела! - кричали ему на Лубянке. Ожидовел! Кровь свою предал!" Терзали. В политзону гнали через уголовные лагеря, кружным путем. Чтоб кончили его по дороге... А в Чистополе! Инспекция навалилась. Выдернули Шимука на беседу. А он эту братию и на дух не переносил. "Превратили Россию в Содом с решетками, а теперь по тюрьмам катаетесь, - бросил им в лицо, - счастье, что хоть евреям есть куда бежать!" Те разъярились. "Ты сколько лет за них адвокатствуешь, - кричат. - Ты что, клятву им давал?!" Петро взглянул на их щедринские хари, вскинул руку, как на сцене, прочел с чувством 137-ой псалом: "Если забуду тебя я, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя, пусть прилипнет язык мой к гортани моей..."

- Он актерствовал? Или... романтик? - полюбопытствовал Дов.

Саша не ответил. Объяснил позднее: - Иосифа Бегуна в те дни измордовали до крови, но о нем, как и о Щаранском, уже писал весь мир, добивать не разрешили. Шимук - другое дело. Для диссидентов он чужой, сионист-романтик. Для Израиля - хохол. Поэтому о нем нигде ни строчки. Сидел у нас бандюга из Сибири, схваченный на китайской границе. Горилла по прозвищу "Китайский шимоз". Он кинулся на Петра с заточкой в рукаве и был вынесен из камеры со сломанными ребрами. Петра тут же в карцер, стали мотать новый срок. На той же неделе убили Толю Марченко. Григорянц, когда его вели по коридору, крикнул: "Подозреваю, Марченко погиб: исчезли его книги!" Ну, вот так! Семидесятую статью начали выпускать через год. Меня привезли в Лефортово, объявили на своем юридическом волапюке о помиловании, о котором не просил. Извиняться ни-ни... Был дома, у матери, один месяц, семь дней и десять часов. За это время дал интервью "Свободе", "Би-би-си", газете "Санди телеграф", - всем, кто появлялся! Вывернул вохру наизнанку. Рассказал о Марченко, Шимуке, Порохе, - следы его так и не отыскал, не добили ли его?.. Сперва начались угрожающие звонки. Потом меня схватили неожиданно, на улице. Клеили убийство. А убили в городе, в котором никогда не был... Прости, Дов, не хочу об этом рассказывать... Как вынес? Вынес, Дов!... Хотя и не предвидел, конечно, что так обернутся наши надежды и многолетние ученые разглагольствования: о мертвом социализме на Мертвом море.

Когда попался убийца, чье преступление навесили на меня, вызывает следователь: "Александр Германович, вы, кажется, подавали заявление в Израиль?" Большие юмористы!

Дов молчал. Вспомнился ему дружок доктор Гельфонд, с которым начинали прорыв в Израиль. Окровавит, бывало, строптивого Меира лагерная вохра, а он о ней: "Большие юмористы..." Доброго сердца был человек. Жаль, недолго, бедняга, прожил на Обетованной.

- Ты смотри, не помри! - вырвалось у Дова. - Тощенький очень...

Посмеялись. Дов сидел, опустив голову, затем произнес с неожиданным остервенением: - Я уж скоро четверть века, как оттуда, а вспомню об этих суках, испаряется юмор. Начисто. - И он страшно, по тюремному, выругался...

- А ты, Сашек, видать, другой породы, - продолжал, успокоясь. Рассказываешь о них будто ты не из тюряги, а из Оксфорда. Джентльмен в белой манишке.

- А я как раз оттуда. С улицы Фрунзе.

- Обиделся?! - Дов взглянул на Сашу уважительно. - Полгода держали в карцерах, на хлебе-воде, "обижалку" ломали; а каков результат?! - И просипел с состраданием:

- Ну и счастлив Твой Бог, Сашок! - Поднял глаза и снова внимательно посмотрел на Сашу.

Удивительное лицо у парня. Круглое, детское, наивно-улыбчивое, простодушное вроде, а невольно хочется задержаться на нем. Еще тогда, в багажной, обратил внимание: глаза саблевидные, удлиненные, синие. Какая-то в них магнетическая сила и, пожалуй, наивность. Посажены друг к другу близко. Брови, сросшиеся над переносицей, торчат во все стороны иголочками. Шимук говорил, в школе Сашу дразнили "Одноглазый Полифем". А взгляд! Горячий, пронзающий.. Подумал: "Каких ребят теряет Россия! С кем останется?.." Лады! Только куда ж все-таки приткнуть его, высоколобого? - Дов поглядел, прищурясь, на солнце. Солнце белое, как раскаленная болванка. Израиль! У кого корни неглубокие, сожжет до тла. - Сашок, звони мне на той неделе! А не застанешь, приезжай в офис. -Он вытянул из заднего кармана бумажник. - Вот визитная карточка, телефон. И, - воскликнул, как мог, бодро: - Не миновать нам еще разок окунуться в Еврейское море!

Они бросились к зелено-желтой, точно выгоревшей воде, как мальчишки, взапуски. Когда вытирались, опять послышался вдали рев дизелей - в кемп вползали автобусы, из которых тут же хлынули школьники, горланя и размахивая руками. - Еще ночь не спать! - Саша зябко повел плечами. Дов усмехнулся: На эту ночь покой я тебе обеспечу!

Глава 5. ПСАЛМЫ ДАВИДА И КУРТ, ПИТОМЕЦ ЯНУША КОРЧАКА.

Неизвестно, как Дов добился тишины, но ночь и в самом деле была тихой. Всю ночь Саша не сомкнул глаз - ворочался на скрипевшем топчане, слушая бормотание захлебывающегося кондиционера.

Как только выплыл из тьмы далекий иорданский берег, Саша вышел из досчатого "каравана", сел на приступке. Разволновал его вчерашний разговор с Довом. Даже на просыпавшихся жар-птиц с красными перышками не обратил внимание. Жгли душу те тюремные часы, о которых Дову не рассказал. Даже не обмолвился...

С Петром Шимуком он сидел сутки. Но какие это были сутки! Втолкнули Петра в камеру. Он бросил свой мешок на пол. Обнялись с Сашей. В камере, кроме них, никого. Кто в больничке, кто на переследствии. Закусили, повспоминали лагерных дружков. Саша похвалился своей лампадкой в баночке от лекарства.

- Зажигай, суббота на носу, - сказал Петро и чиркнул спичку о подошву. Поглядел на желтый коптящий огонек и предложил встретить субботу по всем законам. - Не знаешь как? Научу.

Удивился Саша: в лагере Петро никогда никого не учил. Спросил его однажды, ответил с улыбкой: - Я тебе не ребе, а свободный казак!

"За язык сгорел, - считал лагерный кибуц. - Обжегшись на молоке, дует на воду". Но все же в праздник, Петро, бывало, смилостивится: бормотнет на иврите строчку молитвы, а остальные, объявившие себя иудеями, хором за ним: "Аминь!" И вдруг - "научу...", "по всем законам..."

У Саши на лице удивление. Игольчатые брови вверх поползли. Петро объяснил вполголоса:

- Тут не лагерная толкотня. В каменном мешке без молитвы не выживешь. Разогреемся для начала. - Встал, раскинул руки, как взлетающая птица крылья. И двинулся по камере мелкими шажками, шаркая подошвами латаных сапог, затянув вполголоса что-то бодрящее. Подергивал плечами и головой в ритме своего песнопения. Песнопение было незатейливым, из одного слога: Най-най-най! -вздохнет Петро поглубже и снова - Най-най-най! "Вроде детской считалки", - улыбнулся Саша. И поймал себя на том, что начал постукивать ботинком в такт простенькой мелодии: была в ней какая-то подмывающая веселость.

-... Най-най-най-энейну! - выпевал-выговаривал Петре. Най-най-най-энейну!

Слово "энейну" Саша помнил. Оно означало "все вместе". Сейчас "энейну" было явным преувеличением: Петро шаркал сапогами в одиночестве. Саша встал за его спину, и из солидарности подпевая - "Энейну так энейну! - двинулся за Петром, схватившись за его ватник и чуть приплясывая, как в мальчишечьей игре, за паровозиком. - Най-най-энейну! Най-най-энейну!