Выбрать главу

Почувствовал, что и это не то.

Тогда, сдавшись, неуверенно спросил:

— Я не… что именно вы… ты… забываешь…?

— А всё, мальчик. Всё.

Ответ, последовавший незамедлительно, с какой-то вопиющей пугающей благодарностью, Улле больше потряс, чем озадачил, хотя…

Наверное, всё-таки больше озадачил.

— Всё…? — недоверчиво прохрипел он.

И услышал:

— Ну, почти. Я забываю всё, что касается моего пути. Путей, если точнее. По этой причине и получается, что я постоянно куда-то бегу. Я, можно сказать, грёбаный Бегущий Человек, как бы пафосно это ни звучало и каким бы душком старины Стива ни отдавало. Ты не против, собственно, если я закурю? Слишком уж волнительная для меня тема.

Улле, не готовый ни к чему из того, что у них здесь происходило, не придумал ничего лучше, чем растерянно, но согласно кивнуть.

Человек это заметил, сбормотнул нечто короткое и благодарящее. Пошуршал чем-то, пошевелился и пошевелил постель, щёлкнул зажигалкой, ненадолго озарив жёлтой вспышкой кусок потолка, стены и воздуха, иссечённого поднятой сквозняком пылью, и забрал сигарету в зубы да выпустил в свежую сырость прогорклый и почему-то по-своему уютный, хоть обычно Улле курящих и не любил, дым.

После чего, наконец, заговорил дальше:

— Так вот. Однажды утром я просыпаюсь как самый обыкновенный человек и с абсолютной уверенностью считаю, что знаю о себе всё. Откуда я прибыл, где вырос, куда собираюсь двигаться дальше. Где мне было плохо и где плохо не было, и в эти моменты я совершенно не помню про этот блокнот. А даже если и помню, то не обращаю никакого внимания. Блокнот — и блокнот, думаю я. Глупая записная книжица. Сборщик душ и идей. Мало ли для чего человеку может пригодиться блокнот. И вот однажды, когда ничего не предвещает, я решаю уехать. Чувствую подсознательно, что вот, я готов и что просто надо. Как будто, знаешь, пришло время оставить всё нажитое за спиной и податься куда-нибудь в иную сторону. Я покупаю билет, пакую вещи, непременно прихватываю блокнот, одежду, беру деньги и сажусь на поезд. Всегда на поезд. Так проходит какое-то время, но уже в вагоне мне вдруг начинает становиться тревожно, не покидает ощущение, что что-то такое уже случалось когда-то, что я бывал там, куда опять и опять направляюсь, и что там мне было… не очень… хорошо. Но я убеждаю себя, что это пустые выдумки, что да, конечно, я где-то бывал, хоть оно и странно, что припомнить подробностей мне не удаётся, но я ведь не ехал на поезде, я не делал того же самого, я летел, например, на самолёте, плыл кораблём, и целью моей было нечто совершенно иное. А потом я, мальчик мой, прибываю на место. Выхожу на знакомый до мурашек перрон, но упёрто придумываю себе, что в прошлый раз жил на руинах Рёруса или в доках Дрёбака. Может, провел семь лет в сердце Суоми или и вовсе умудрился повидать смертным часом остров Сандфлес… А вместе с этим всё куда-то, понимаешь ли, иду. Прихожу в неизвестный — хотя хочется поклясться, что мне знакома в нём каждая вторая урна — городок и продолжаю двигаться так уверенно, твёрдо зная, где повернуть и где подняться, точно жил там всегда… И, чего уж там, оказывается, что и жил. Потому что любая дорога в этом городе приводит меня к дому, где я когда-то вырос. И в котором потом, в страшный день святой Люсии, заживо сгорели все, кроме меня. Потому что меня там в тот момент не было, я ехал на поезде и не знал, что… Что. Тогда, мальчик, я всё вспоминаю. И бегу оттуда вон. Уезжаю в другой город, приползаю в грязи и той крови, которая страшнее крови видимой и красной, клянусь себе записать всё это в блокноте, чтобы никогда больше не ехать в ту сторону, не соваться и не вспоминать, но там же и сгораю. Забываю, что именно хотел написать. Пишу название городка, пишу его много раз и… всё. Уже потом, когда возвращаюсь туда опять и открываю трясущимися пальцами чёрный блокнот — вижу это имя, вижу и понимаю, что это уже далеко не в первый раз, что это повторяется круг за кругом, но я ничего не могу с этим поделать. Ничего, понимаешь? Совсем. Как бы ни старался и ни хотел. Поэтому и говорю, что проклят. Гложущим до сих пор чувством вины, стыдом, что не сгорел вместе с ними и что в глубине себя всеми когтями хватаюсь за подаренную жизнь, потому что умирать на самом деле боюсь и не хочу. Всем, что есть во мне, и всем, что со мной случилось. Проклят.

Улле молчал.

Знал, что человек рядом не то, что не торопил, так и вовсе ничего от него не ждал — рассказал потому, что рассказа этого от него попросили, а так… Так — не ждал. Только помогало это мало и Улле нервничал всё равно. Повторял по кругу, что ничем ему не обязан, что это вообще не его дело, что уж такую мелочь, как несколько минут тишины после того, как этот тип вломился к нему в дом и в постель, он позволить себе может, но…

Как оказалось, не смог.

Бесшумно выдохнул, бесшумно чертыхнулся, закатил глаза и, послав всё к играющему где-то в трубах Крампусу, тем голосом, которым когда-то успокаивал только-только появившуюся на свет сестрёнку Олле, выговорил:

— Не думаю, что ты проклят. И не стоит так думать и тебе. Это… нормально. Не хотеть умирать. Даже если умерли все, кто был тебе дорог, а ты остался… жив. Скорее, у тебя просто… травма. Оставшаяся с детства травма. Покорёжилось, например, сознание, и если ты не найдёшь что-то или кого-то, кто окажется способен тебе помочь — так и продолжишь туда возвращаться. Даже если тринадцать чёрных ведьм поклянутся это твоё «проклятие» снять.

Он знал, о чём говорил.

Не хотел, но знал.

Как знал и то, что человек рядом наверняка тоже это понял, но снова удивил и, проявив запоздалую деликатность, лезть в его душевные погреба не стал.

Хотя бы так сразу.

Улле же, много-много раз клявшийся, что не будет, выбросит и прекратит, опять вспоминал, опять думал, опять отпускал себя, махал рукой, рисовал перед прикрытыми веками образ разлохмаченной чумазой девчонки с упругими золочёными кудряшками: такой же веснушчатой, как и он сам, подвижной, юркой, несносной и неугомонной, которую он с одной стороны любил, с другой — ненавидел, с третьей — воспринимал ближе к вечеру за маленькую синеглазую вельву-троллиху, от которой по коже бежали мурашки.

В то время он ещё верил в волшебный народ, не боялся того, интересовался, проявлял скупую, но тягу, просто запрещал себе это признавать, потому что за горло жрала нищета, денег часто не хватало на суп и свет, а кто-то умный когда-то сказал, что о волшебном получается думать только в двух случаях: когда всего в достатке и когда так паршиво, что уже критически наплевать.

Мать принесла Олле не от отца Улле, который пропал в лесу и так и не вернулся, а, как она сама говорила, от какого-то рыжего трактирщика, что было пылью и брехнёй, потому что девчонка уродилась белой, как и сама мать и сам он, а норовом пошла в кого угодно, только не в знакомых и незнакомых людей: иногда Улле снился один и тот же странный сон про розовый дол, где стоял густой сизый дым и кто-то в этом дыму хохотал да бегал, стуча мелкими острыми копытцами. Потом он дёргался, просыпался, распахивал глаза и с ужасом таращился на малютку-Олле, стоящую над его постелью и кривящую оскаленный в чём-то красном рот.

Видение, конечно, развеивалось, как только он с пару раз моргал, но легче от этого не становилось.

Олле его пугала.

И мать, судя по всему, пугала тоже, потому что взглядами они пересекались понимающими, только если Улле пытался что-то спросить, то она лишь быстро бледнела, качала головой, отворачивалась и уходила…