Выбрать главу

15. Наша бесплатная доступная медицина и моё место в ней.

Я считала, что врач – самая гуманная профессия на Земле, и главное дело врача – борьба за каждый день жизни человека, борьба с болезнью и смертью. Ещё я думала, что наша медицина самая лучшая в мире. Так нам внушали. Разочарование в профессии наступило с первых дней работы. Медицина была бессильна против хронических болезней, приобретаемых с возрастом, а мне достался самый тяжёлый контингент больных, имеющих прогрессирующие дегенеративно-дистрофические заболевания нервной системы, инсульты, как итог длительной терапии гипертонической болезни и атеросклероза, тяжёлые последствия травм головного и спинного мозга, а также неврозы. Знания, полученные в медицинском институте, позволяли безошибочно поставить диагноз, но спасти больного удавалось не всегда.

К смерти больного я за 30 лет работы так и не смогла привыкнуть. Смерть человека, доверившего мне свою жизнь, отягощала всегда мою совесть чувством вины, откладывалась в памяти, и "мой компьютер" анализировал, накапливал опыт, сравнивал, искал причины неудач и не находил. Эти болезни плохо поддавались лечению и в кремлёвских больницах. Больные с неврозами не умирали, но чтобы вылечить их, необходимо было изменить их среду обитания, убрать причину, вызвавшую невроз, а это от врача не зависело. Такая работа вызывала глухую неприязнь и желание уйти. Если моя мать ходила на работу как на праздник, то я как на каторгу.

Кроме этого с первых дней работы начались конфликты с моими начальниками, которые, будучи винтиками в бездушной бюрократической системе здравоохранения, выполняли все антигуманные приказы, идущие из министерства, и принуждали меня к этому. В терапевтическом отделении мне было выделено 10 коек для неврологических больных, и заведующая терапевтическим отделением Ксения Алексеевна Кадникова поставила меня в известность о порядке, о каком я никогда не слышала в институте: оказывается, нужно было госпитализировать преимущественно работающих, а пенсионеров и инвалидов должно быть не более 25 процентов. Я привыкла слушать своих учителей, а теперь у меня были руководители, которых я также должна была слушать. Был строгий регламент: среднее пребывание больного на койке должно было быть не более 21 дня, хотя для некоторых больных требовалось лечение 1-2 месяца. С этим показателем работы у меня было всё в порядке, так как некоторые больные выздоравливали за 10-14 дней, но как можно лечить больных в таких пропорциях: 75 процентов работающих и 25 % пенсионеров? Пенсионеры болели чаще и тяжелее, чем молодые рабочие, и поэтому нуждаемость в лечении у них была больше. Пенсионерам и инвалидам тяжелее, чем молодым, (а иногда и невозможно) ходить ежедневно на процедуры, следовательно, они должны лечится стационарно. Рабочие часто отказывались от стационарного лечения, так как не могли оставить детей или пьяниц мужей без присмотра, и тогда эти 75% коек заполнялись больными с легко протекающими болезнями, а тяжело больным пенсионерам приходилось отказывать. Должно было быть всё наоборот: 75 % пенсионеров и 25% работающих, но советское здравоохранение служило не больному человеку, а показателю "хорошей" работы в процентах. мне было выделено 10 коек для неврологических больных Приказ есть приказ – тяжело, но надо выполнять. Как тяжело и стыдно мне было смотреть в глаза ветеранов, отказывая им в госпитализации! Они отдали свои лучшие годы производству, а под старость не имели возможности лечиться в стационаре: 75% престарелых больных никак не уложишь в необходимые 25%. Одна старушка говорила: "В Америке хоть за деньги можно помощь получить, а у нас и за деньги в стационар не попадёшь". Я не находила слов, чтобы защитить наш социалистический строй в глазах больных – его антигуманность была налицо. За деньги больные в стационар, наверное, не попадали, но для скандалистов там всегда место находилось, так как они писали жалобы, а это было нежелательным. Показателем хорошей работы являлось отсутствие жалоб на работу врачей, поэтому врачи госпитализировали в первую очередь не тех, кто в этом больше нуждался, а тех, кто наглее, и для кого очереди не существовало. Такая система порождала всё новых и новых жалобщиков и требовала таким образом расширения коечной сети, построения новых больниц.

Кроме того, тяжёлых и трудноизлечимых больных лечить в стационаре было нежелательно, так как нужно было думать о показателях работы. (Увы, не о больных). При выписке пациента из стационара в истории болезни нужно было подчеркнуть один из четырёх результатов лечения: выздоровление, улучшение, без перемен, смерть. А тяжелобольные портили эти показатели, да и пребывание их в стационаре превышало 21 день. Я не могла с этим согласиться и госпитализировала тех, кто больше нуждался в стационарном лечении. Однажды я госпитализировала на свои койки 50-летнего мужчину с кровоизлиянием в мозг в крайне тяжёлом состоянии. Заведующая отделением была недовольна:

– А что вы подчёркнете при выписке?" – спросила она, как бы утверждая этим, что главное – не спасение больного от смерти, а хорошие показатели.

– Подчеркну то, что получится, – ответила я, и глазом не моргнув.

– А вы уверены в том, что он у вас не умрёт?

– Нет, не уверена, но приложу все силы, чтобы его спасти.

– Как вы посмели положить без моего разрешения такого тяжёлого больного?

– Для спасения жизни ему нужна была срочная госпитализация, а не ваше разрешение.

Ксения Алексеевна возмутилась моим поведением. Она была очень строгим руководителем. В отделении был идеальный порядок, медперсонал вымуштрован так, что не только возражать, но и глаз поднять не смели, когда она всех распекала, и все "ходили по струнке". Но меня возмущала её чёрствость по отношению к больному. Я была уверена в том, что права, и мне было очень обидно. Я не лила слёзы потихоньку, я разразилась громким плачем с выкриками упрёков в её адрес. Всё полотенце для рук было сырым от слёз и обильной слизи, идущей из носа. Я не стеснялась, зная, что разрядка нужна моей нервной системе. Горечь обиды нельзя держать в себе, её необходимо излить из себя сразу же для сохранения нервной системы. Заведующая, видя такую истерику, примолкла. Медсёстры сочувственно глядели на меня, зная характер своей начальницы. Больной стал поправляться, я научила его ходить с палочкой, и в истории болезни подчеркнула слово "улучшение".

В больнице был строгий контроль за выдачей лекарств, и медсёстры ежедневно представляли отчёт по каждой таблетке и инъекции, потому что расход лекарств на каждого больного полагался в размере 19 копеек в день. (Может, и 29 копеек, точно не помню). Это было ужасно! Качественно, как меня учили в институте, лечить больного было невозможно. Зато это называлось бесплатной и общедоступной медициной, и этим гордилась наша страна. Однако, выход всегда находился. Для того, чтобы качественно лечить тяжелобольных, нужно было положить в больницу людей с пустяковыми болезнями, которым лекарств достаточно было выдавать на 3 копейки. Это были любители отдохнуть от работы и хорошо поесть. Питание было замечательным, так как повар Семёныч вкладывал душу в свою ремесло, и всё, сделанное его руками, было необыкновенно вкусно. Это также привлекало пенсионеров полежать в больнице и отдохнуть от дел.

Работая в терапевтическом отделении, я должна была дежурить по ночам. Тогда на мои плечи сваливалась ответственность за всех больных в стационаре, и особенно за тех тяжелобольных, которых привозили на скорой помощи. Мне приходилось решать, госпитализировать больного или оказать помощь и отпустить домой, советоваться было не с кем, а, значит, мне нужно было знать не только невропатологию, но и терапию. Это расширяло кругозор и помогало в диагностике.

Чтобы стать хорошим врачом, необходимо приобретать опыт, анализировать все случаи смерти больного. Ничто лучше не раскрывает глаза врачу, как участие во вскрытии трупов. Я ездила на все вскрытия, чтобы знать, правильно ли поставлен диагноз, не было ли скрытых заболеваний, которые могли привести к смерти. Вскрытия, как и ночные дежурства, способствовали профессиональному росту врача. Иногда врачи не знали, отчего умер больной, и писали диагноз более вероятный. Случалось, что лечили от одной болезни, но он умирал от другой. Было ещё один важный показатель работы больницы – это расхождение диагнозов. На вскрытия ездили зав. отделением и главврач по обязанности, а я, одна из врачей, ездила на вскрытие из интереса к медицине. Они трепетали: что скажет патологоанатом? А меня интересовало, отчего же умер больной? Цели у нас были разные. Так однажды они склоняли патологоанатома к своей версии, и, увидев большие изменения в сосудах сердца, попросили патологоанатома не вскрывать дальше, чтобы было совпадение диагнозов. В истории болезни и амбулаторной карте этого больного зафиксированы приступы, непохожие на необычные гипертонические кризы. Такие бывают у больных с феохромоцитомой. Я недавно окончила институт и ещё помнила редко встречающиеся болезни, а они их уже забыли. Я попросила патологоанатома посмотреть надпочечники – там оказалась феохромоцитома. Своевременно не удалённая, она мучила больного много лет и, наконец, привела к смерти. У врачей появилось расхождение в диагнозах, а я обогатилась опытом. Этого мне не простили и больше на вскрытие меня не брали.