Выбрать главу

Цензурный комитет в то время состоял из университетских профессоров, и когда Виссарион принес туда драму, ему сказали, чтобы он пришел за ответом через неделю.

Через неделю Белинский пришел опять в канцелярию и опросил о своем сочинении. Вместо ответа секретарь подбежал к ректору университета И. А. Двигубскому и сказал:

— Иван Алексеевич! Вот он, вот господин Белинский!

Двигубский, человек грубый и надменный, начал кричать, что сочинение Белинского безнравственно, бесчестит университет, и приказал составить о нем журнал.

— Имей в виду, — обратился он к Белинскому, — что о тебе ежемесячно теперь будут подаваться мне особые донесенья. Да заметьте этого молодца, — прибавил он секретарю, — при первом случае его надобно выгнать!

Подавленный такой безобразной сценой, вернулся Виссарион к себе. Под свежим впечатлением он пишет отцу о случившемся. «В этом сочинении, — говорит он о своей драме, — со всем жаром сердца, пламенеющего любовью к истине, со воем негодованием души, ненавидящей несправедливость, я в картине довольно живой и верной представил тиранства людей, присвоивших себе гибельное и несправедливое право мучить себе подобных. Герой моей драмы есть человек пылкий, с страстями дикими и необузданными, его мысли вольны, поступки бешены, — и следствием их была его гибель. Вообще скажу, что мое сочинение не может оскорбить чувства чистейшей нравственности и что цель его есть самая нравственная… и все мои блестящие мечты обратились в противную действительность, горькую и бедственную… Лестная, сладостная мечта о приобретении известности, об освобождении от казенного кошта для того только ласкала и тешила меня, доверчивого к ее детскому, легкомысленному лепету, чтобы только усугубить мои горести». Письмо Виссариона произвело в Чембаре тягостное впечатление. Марья Ивановна готова была ответить сыну жесткими упреками за его неблагоразумие; но Григорий Никифорович удержал ее. В гордом восстании Виссариона против бесправия русской жизни отец увидел тот мужественный протест, на который у него самого нехватило мужества и силы.

Неудача не сломила Белинского. Он продолжал посещать лекции, попрежнему сохраняя свою независимость и чувство личного достоинства.

Русскую словесность в Московском университете преподавал тогда Победоносцев, сухой схоласт, совершенно чуждый передовым взглядам на значение литературы. Белинский терпеть не мог лекций Победоносцева. Как-то на одной лекции произошел такой случай: Победоносцев, по своему обыкновению, с азартом объяснял значение «хрии»[6] в литературных произведениях и вдруг неожиданно обратился к сидевшему перед ним Белинскому:

— Что ты, Белинский, сидишь так беспокойно, как будто на шиле, и ничего не слушаешь? Повтори-ка мне последние слова, на чем я остановился?

— Вы остановились на словах, что я сижу на шиле, — ответил Белинский под общий хохот студентов.

Весной 1831 года Виссарион Григорьевич тяжело заболел и не мог держать переходные экзамены на следующий курс. Он просил Голохвастова, исполнявшего тогда должность попечителя, разрешить ему сдавать экзамены осенью. Голохвастов прямо не разрешил, но и не отказал, сказав: «Хорошо, посмотрим».

Приняв эти слова за согласие, Белинский, полубольной, проработал с половины мая до самого сентября, готовясь к экзаменам. Но к экзаменам его не допустили, а просто уволили из университета, мотивировав исключение «недостаточными успехами», «бессилием для продолжения наук» и «ограниченностью способностей».

Исключение Белинского из университета сильно взволновало студентов, которые с изумлением услышали, что Белинский «бессилен был продолжать учение по ограниченности способностей». Конечно, никто из них не подозревал тогда в нем будущего гениального критика, но все же выдающиеся способности Виссариона были очевидны для всех, знавших его.

Университетское начальство проявило такую мелочную враждебность к Белинскому, что не оставило ему даже казенного платья, которое обыкновенно предоставлялось всем выходящим из университета студентам, хотя нищета Виссариона ни для кого не была тайной.

Можно представить себе состояние самолюбивого, гордого юноши, с которым поступили так жестоко и несправедливо. Целые девять месяцев он скрывал от родных свое горе. Он написал матери 21 мая 1832 года, когда обстоятельства его, надо сказать, несколько уже прояснились: «Давно не писал я к вам; не знаю, в хорошую ли или дурную сторону толкуете вы мое молчание. Как бы то ни было, но на этот раз я желал бы не уметь ни читать, ни писать и даже чувствовать, понимать и жить!.. Девять месяцев таил я от вас свое несчастие, обманывал всех чембарских, бывших в Москве, лгал и лицемерил, скрепя сердце… но теперь не могу более. Ведь когда-нибудь надобно же узнать вам. Может даже быть, что вы уже знаете, может быть, вам сообщено это с преувеличениями, а вы — женщина и мать… Чего не надумаетесь вы? При одной мысли об этом сердце мое обливается кровью. Я потому так долго молчал, что еще надеялся хоть сколько-нибудь поправить свои обстоятельства, чтобы вы могли узнать об этом хладнокровнее… Я не щадил себя, употреблял все усилия к достижению своей цели, ничего не упускал, хватался за каждую соломинку и, претерпевая неудачи, не унывал и не приходил в отчаянье — для вас, только для вас. Я всегда живо помнил и хорошо понимал мои к вам отношения и обязанности, терпел все, боролся с обстоятельствами, сколько доставало сил, трудился и, кажется, не без успеха. Вот в чем дело… Вы, может быть, считаете по пальцам месяцы, недели, дни, часы и минуты, нас разделяющие; думаете с восхищением о том времени, о той блаженной минуты, когда, нежданый и незваный, я, как снег на голову, упаду в объятия семейства кандидатом или, по крайней мере, действительным студентом!.. Мечта очаровательная! И меня обольщала она некогда! Но, увы! в сентябре исполнится год, как я выключен из университета!!! Предчувствую, что это будет вам стоить больших слез, тоски и даже отчаянья, — и это-то самое меня и сокрушает… Но, маменька, все-таки умоляю вас не отчаиваться и не убивать себя бесплодною горестью. Есть счастье и в несчастья, есть утешение и в горести, есть благо и в самом зле. Я видел людей в тысячу раз несчастнее себя и потому смеюсь над своим несчастием…»

вернуться

6

Хриями называлась обязательная форма, по которой писались сочинения на заданную тему.