Выбрать главу

— Рассказывай, — не выдерживал я.

— Не знаю уж, чего и говорить. Вроде все обсказала. Ну да ладно. Хорошо… Про свадьбу, что ль?

Я торопливо согласно кивал. Бабушка устраивалась поудобнее, вытаскивала из волос костяные шпильки и складывала их на стул.

— Вот, значит, — задумчиво произносила бабушка и вдруг всплескивала руками, сразу молодея на много-много лет. — А я ведь, Серьга, и не видала его! Максима-то! Ох-те-те… Жениха-то своего. Не видела. А он меня высмотрел. «Я, — говорит, — тебя на поле высмотрел. Ты мне, — говорит, — сразу в сердце вошла». Это уж он потом мне говорил. Выпимши. Был он нездешний. Откуда-то из-под Котласа. Чернобровой, ловкой, на цыгана смахивал. Колька мой по нему пошел. Такой же ухватистой. Высмотрел он меня, слова не сказал и уехал. А недели через три сваты нагрянули. Долго они о чем-то с тятей спорили, я не слышала, на полатях сидела. Но, видно, уговорили они тятю. Вино стали пить. Белое. Уехали сваты, а тятя кричит: «Агнюшка!» — «Ну!» — «Слезай!» Слезла я с полатей, встала перед отцом. «За Максимку с Кривухина пойдешь». Только и сказал. «Твоя воля, — говорю, — тятя». — «Знаешь его?» — «Не видывала». — «Узнаешь. Через месяц свадьба». Тут я, конешно, в слезы. Реву, а сама радуюсь. Про себя думаю: «Хорошо, что не за Ефимка-дурачка». Был у нас в деревне Ефимко-дурачок. Тятя в гневе неодинова обещал выдать меня за его замуж. Боялась. Молодая была. Глупая. Шестнадцатый годок повалил всего-то… Через месяц приезжает жених. На тройке приехал! С бубенцами! Бедный был, а норовистой. Все чтоб было как у людей. Зашел он в избу. Поздравствовался. Тогда-то я его и углядела. Припала к шшолочке в стене, смотрю, оторваться не могу. В сапогах он был, костюме хорошем и пальте нараспашку. Шибко он мне поглянулся. Глаза как уголье. Чернявой, кудрявой, — цыган, однем словом. «Где моя невеста?» — спрашивает. Здесь меня и вывели. Взял он меня за правую руку и повел к кошевке. А уж народу около избы… И поехали мы с ним в город венчаться. Бубенцы звенят, снег летит, он нагнулся, что-то шепчет, а я и не слышу. Сомлела…

Я очень любил своего деда, пока не услышал от бабушки историю, которая долгое время была для меня непонятной и страшной.

— Стали мы жить. Работать. Дети пошли. Да только не выживали они. До трех годков дотянут, а там болести накидывались, глодали до смерти. Побьет меня Максим-то, поплачет, а не вернешь. Началась японская. Ушел мой Максим, а вернулся ни много ни мало через четыре годика. Пришел задумчивый, ранетой. Прошибло ему плечо и ногу. Но не хромал. В мякоть попала ему пуля-то. Я в то время жила у адвоката Рябова в горничных. Спасибо, хороший человек был. Не обижал. Пришел Максим, не поздравствовался, приказал одеваться, на адвоката даже не взглянул. Тот к нему и так и эдак, как, мол, там, на фронте-то. Молчит Максим. Курит и курит. Оделась я, взял он меня за руку и вывел, а на улице и говорит: «Я бы их всех изничтожил». Это про адвоката-то. Приехали мы снова в деревню. Олюшка родилась, мамка твоя, Колька появился, и жить мы стали вроде получше, коровенку завели, лошадку… Хлесть! Опять война! Мировая. Теперь с германцем. А я-то на сносях. Мальчиком ходила. Не выжил. Опять забирают Максима! Он туда-сюда, мол, ранетой; награды имею, а ему: «Нам такие боевые и нужны». Што ты будешь делать? Пришлось идти. Уходил, помню, говорил: «Ну, мать, последняя война будет. Верь моему слову».

Бабушка вздохнула.

— Вот те и последняя. И што им, германцам, неймется? Неужто им своей-то кровушки не жалко? Да… И на этот раз вернулся Максим живой. Живой-то живой, а все равно как мертвец. Желтый, худой, смотреть страшно. Потом сказывал — газами его там травили. «Ну, мать, собирайся!» — «Куда?» — «Дал, — говорит, — я зарок. Если жив останусь, пойдем мы с тобой к усьянам».

— Куда?

— К усьянам. Народ такой лесной. В лесу живут. Как тебе сказать не соврать? Святой народ, дружный, в бога верующий…» Усьяны и есть усьяны. Стояла у них на речушке церковь. А в церкви — икона чудотворная. Пресвятая Богородица. Народ к ней валом валил. К этой иконе и решил идти Максим. «Пойдем», — отвечаю. Не спорила. Знала, слово его — закон. И пошли мы. А церквушка-то от нас без мала двести верст. На третий день сбила в кровь ноги. Не могу идти, и шабаш! «Посади, — прошу, — на телегу». Телеги нас обгоняли. Молчит Максим. Села я на обочину, слезами обливаюсь. «Вставай». Не встаю. «Вставай!» Хочу, да не могу. «В последний раз говорю». Спокойно эдак говорит. Промолчала. Потом слышу — свистнуло. Выдернул он из-за голенища плетку — и где он ее, лешак, взял? — и начал меня охаживать. Век ему не прощу, покойничку. Вскочила я да бежать. Он следом. Мать-перемать да по-всякому! Прошла я ишо денек, упала на пожню и говорю: «Убивай. Не встану». Босиком ведь шла-то… Обутку на плече несла. Жалела. Видит Максим, что не притворяюсь. Какое уж там притворство… Нанял лошадь. А обратно — поездом. В первый раз поезд-то увидала. Страху натерпелась… И не обскажешь.