Выбрать главу

Он наступил на бревно — другой его конец приподнялся, снял ногу — в углу тупо бухнуло.

— Староста!

— Слушаю, господин обер-лейтенант.

— Что есть это?

Кабук объяснял, торопливо, комически пожимая плесами и кивая на Мелашку, на столпившихся в углу женщин, — темнота, мол, ничего не попишешь, и не след обер-лейтенанту копаться в деревенском дерьме, а нужно идти в маеток, где ему приготовлен прекрасный обед, все остальное доведет до конца Кабук… Офицер слушал внимательно, отслаивая психологическую оболочку, которой Кабук увивал свои слова, и за сосредоточенно роняемыми «Да, да…» уходил в очень важную для него суть… «Да, да…», «Да, да…».

А Марийка, стоявшая вместе со всеми у двери, видела далекий, немыслимый, как в сказке, день: она идет по улице с полумиской мака, покрытой тетей Дуней чистым рушничком, — в ступе толочь! И дышащая вкусным мучным запахом прохлада этих сеней, и, как детская игра, до замирания сердца раскачивание ступы босыми ногами, и взмывающий и падающий солнечный двор с запряженной повозкой и дядьком Денисом — он улыбается Марийке своим добрым, в оплетке белых морщинок, лицом…

И вдруг ее как оглушило: немецкий офицер, поняв наконец, «что есть это», хохотал, задрав к потолку белые глаза, забыв о недоуменно глядящем на него Кабуке, о притихших у двери женщинах, силящихся понять значение приступа его веселья, о собаках, томящихся в обидном заточении в коморе, о заплакавшем от его хохота Петрусике и даже о самой Мелашке с ее полным ненависти взглядом…

Да, да, он знал об отсталости русской деревни… Но, черт побери, как бы он хотел, чтобы профессор Граубе, читавший в спецшколе историю России, увидел вот эту ступу. Ступа! Он повторял про себя: «Ступа, ступа», и на ум ему пришла наконец русская пословица о толчении воды, и теперь он уже зло, истерически смеялся над собой. Да, да, над собой. Да, да, группенфюрер совершенно вправе быть им недовольным. Да, да, совершенно вправе: не кто другой, как он, занимается столь неблагодарным делом — толчет воду в ступе в сволочной русской глуши, по тупости своей не могущей осознать, что армия фюрера в Сталинграде! О, видит бог, он не хотел того, что сделает сейчас с этой отвергшей его красоткой… И эти свиньи жаждали зрелища — они его получат.

Он оборвал хохот.

— Где твой муж?! Где, партизанская ты гадина?! Где?!

Румянец залил лицо Мелашки, как от пощечины, подбородок сморщился.

— Я ж сказала вам: в гости поехал, в Глуховцы, вчера еще…

Ну да, конечно, одна и та же версия. А этот переводчик, как его, Франько, что ли, видел его во время вступления в село. И уйти не мог — село оцеплено… О, видит бог, он не хотел этого, не хотел…

Он что-то сказал солдатам по-немецки. Те непонимающе вскинули головы, и офицер повторил, нервно расчленяя слова. Солдаты засуетились, ища что-то, и, не найдя, начали снимать с себя ремни, крутили в руках собачьи поводки, один вырвал у Кабука совершенно ненужный ему кнут, и Марийка еще не поняла ничего, только под волосами у нее прошли мурашки от Мелашкиного срывающегося крика…

Ее валили, ломая крупное белое тело, на ступу, прикручивали ремнями, собачьими поводками, вырванным у Кабука кнутом к бревну, и из того давнего солнечного дня услышала Марийка, как Мелашка говорит своему Денису, чтоб убрал из сеней давно отжившую свой век, надоевшую ей «дыбу»: вон когда аукнулось!..

Марийка с ужасом начала осознавать то, что происходит у нее на глазах, она только не могла осознать, зачем они это делают… Ужас был в том, что она одна знала о побеге Дениса и одна должна испытывать муку молчания.

Ступа ходила, скрипела, в углу глухо, рассерженно бухал толкач, пока наконец Мелашка не была распята окончательно, и тогда офицер, наступив на конец бревна, поднял его так, чтобы все видели ее безобразно изломанное тело, обвел остолбеневших женщин белыми глазами.

— Да, да! Смотрите! Да, да! — Губы его бешено дрожали.

Мелашка закрыла глаза, стонала от обиды, от невиданного позора, от воняющих псиной ремней, до синевы исковеркавших упрямо выскальзывающую голую грудь. Ничего не видя перед собой, только чувствуя эту наготу, свой телесный позор, она просила, умоляла — и женщин, и Марийку:

— Идите, уходите! Стыдно мне, стыдно!..

— Да, да, — говорил офицер бескровными, дрожащими губами. — А теперь я брошу твоих щенков собакам!

Он схватил валяющегося у ног матери Петруся, стал ловить мечущуюся между четырех стен Надийку, и собаки в коморе, почуяв что-то, залаяли с жадной готовностью.

— Партизанское отродье! — Уже держал офицер насмерть перепуганных детей.

— Господин обер-лейтенант! Господин обер-лейтенант! — тыкался к нему Кабук. — Господин обер-лейтенант!