Выбрать главу

Скоро объяснилось, что приказание остановиться на пути к Константинополю и не идти далее было получено из Петербурга... Оно совсем не следовало из главной квартиры действующей армии. Потом его объясняли изменившимися политическими условиями.

   — Жаль, что государя нет здесь при войсках!.. — говорил Скобелев.

   — Всё равно. Дипломатия работала бы так же.

   — Нет... Тут окружающая среда уравновесила бы влияние дипломатов... Им ведь всё равно, дипломатам... У них своя наука, свои таинства... А у наших, сверх того, и отечества нет вовсе... Им главное, чтобы их считали не русскими варварами, а образованными европейцами. И ради этого они на всё готовы... Вы их не знаете — я рос с ними. Все эти господа мои хорошие знакомые... Для них Россия — ноль. Нет более эгоистической среды, как эта... Оно понятно — иностранное воспитание, вечно жизнь за границей.

   — Да ведь и вы воспитывались за границей.

   — У Жирарде, да!.. Но вы знаете, каково было моё воспитание? Не слышали?

   — Нет.

   — Сначала у меня воспитатель был немец, несправедливый, грубый, подлый... Положительно подлый. Я ненавидел его, как только можно ненавидеть... С тех пор уже немцы были мне не по душе. Потом как-то он ударил меня, тринадцатилетнего мальчика, при девочке, которая мне ужасно нравилась... Ударил без всякого повода с моей стороны. Я не помню, что я сделал... Вцепился в него и закостенел. А знаете ли, чему учил меня этот прохвост? Тому, что Германия для России всё. Что всё в России сделали немцы, что в будущем Россия или должна служить Германии, или погибнуть. Не было целого мира — была одна Германия... И ненавидел же я её, от души ненавидел!..

   — Это издавна у вас развивалось.

   — Да!.. А потом отец прогнал немца, которого приставили ко мне, чтобы дисциплинировать меня, и который только ожесточил меня... Меня послали к Жирарде... в Париж. Вот противоположность-то! Я до сих пор люблю Жирарде, больше чем родных моих. Этот, напротив, учил меня любить родину, внушал, что выше отечества нет ничего на свете, говорил, что как бы ни было унижено оно, нужно с гордостью носить его имя... Это был человек в полном смысле этого слова... В полном! После грубых ругательств и побоев я встретил мягкость, внимательность, деликатность. Мне если что и запрещали, то не с ветру, не потому, что так хотел воспитатель, а тотчас же объясняли, почему нельзя, я с ним свет увидел... Я глубоко благодарён этому человеку. Он меня заставил учиться. Внушил любовь к науке, к знанию... Вот в Петербурге или в Париже я с ним познакомлю вас…

Увы, познакомиться с этим благородным воспитателем гениального вождя пришлось при иных условиях! Над изголовьем мёртвого, над недвижным уже лицом Михаила Дмитриевича я увидел плачущего старика.

   — Кто это? — спрашиваю.

   — Жирарде! — отвечали мне...

И он пережил его... Он, больной старик — этого полного жизни и силы молодого человека!..

ХХХIII

Нашу стоянку у Константинополя долго не забудут войска скобелевского отряда. Со дня на день ждали приказа двинуться и занять Царьград. Турки уже очищали там свои казармы для войск... Население готовило цветы и флаги, христиане подняли головы, на азиатском берегу Босфора отделывали дворец для султана...

Ночью по узким улицам Стамбула, низко опустив свои капюшоны, ходили патрули, потому что само оттоманское правительство хотело удержать народ от могущих быть при вступлении русских или ввиду его беспорядков. Даже нашим врагам казалась дикою мысль остановиться у ворот столицы и не занять её, хотя на время... На берегах Босфора толпы солдат и офицеров стояли у пристани в ярком мареве чудного, сказочного города, сверкавшего впереди под полным тишины и неги безоблачным небом. У самых ног наших, с поэтическим шумом, разбивались голубые волны Мраморного моря. Белый маяк гордо высился из его пенистой массы... Дальше, в лазуревом просторе, сияли полные не виданной до того роскоши острова Принцевы, далеко-далеко за Мармарой чуть мерещился азиатский берег своими снеговыми вершинами. Можно было бы подумать, что это серебряные облака, если бы они не были так неподвижны... А прямо на север раскидывалась Византия с её бесчисленными мечетями и дворцами. Та Византия, о которой так мучительно, словно задыхаясь на своём безграничном просторе, столько веков мечтала отыскивающая выхода к южному морю Россия, та Византия, к которой, правы или неправы, но постоянно стремились лучшие люди славянского мира. Мы различали и беломраморные стены её киосков, и тонкие минареты её бесчисленных джамий, и величавые купола Софии, Изеддина, Омара, Мурада, Баязида, вокруг которых лёгкими кружевами нависла резная из камня паутина... Десятки тысяч кровель и башен всползали на её холмы и терялись в тёмных пятнах кипарисовых рощ, в зелёных облаках садов... Дивным сном каким-то казался этот Рим европейского востока, этот Рим славянства, за который пролилось так много слёз и крови, так много, что, казалось, слейся вместе — они бы затопили его до самых верхушек мусульманских храмов, до самой башни Сераксериата и Галаты... По ночам туда же обращались восторженные взгляды, мириады огней зажигались на этом берегу, точно какое-то легендарное чудовище лежало там у тихих, ласкающих волн Босфора, сторожа его своими бесчисленными пламенными очами... Мы постоянно ездили в Константинополь. Военные надевали, разумеется, штатские платья, представляя что-то до такой степени нелепое, что при одном виде друг друга принимались неудержимо хохотать... Я уже жил в Grande Hótel de Luxembourg[86]. Раз утром я ещё был в постели, как кто-то постучал ко мне.

   — Войдите!

Смотрю, Скобелев в штатском платье.

   — Вот каким образом русские генералы должны появляться в завоёванном городе... Я, знаете, всё-таки не верю... Мне кажется, что даже наша дипломатия, наконец, опомнится... Я со дня на день жду приказания вступить в Константинополь...

   — Говорят, наши войска не готовы.

   — Не знаю, чьи это наши. У меня под ружьём сорок тысяч. Я через три часа могу быть здесь... Позор, стыд!..

Как это ни странно, могу засвидетельствовать, что я в Святом Георгии (около Византии) видел, как Скобелев разрыдался, говоря о Константинополе, о том, что мы бесплодно теряем время и результаты целой войны, не занимая его.

   — Теперь уже нельзя занять, после мира...

   — Какой это мир!.. Разве такого мы вправе были ждать... Вы увидите, что ценою нашей крови мы дадим всё врагам России и ничего не получим сами... Наконец, чего они стесняются? Я прямо предложил Великому князю: самовольно со своим отрядом занять Константинополь, а на другой день пусть меня предадут суду и расстреляют, лишь бы не отдавали его... Я хотел это сделать, не предупреждая, но почём знать, какие виды и предположения есть. Может быть, это и так сбудется!..

Действительно, когда даже турки вокруг Константинополя возвели массы новых укреплений, Скобелев несколько раз делал примерные атаки и манёвры, занимал эти укрепления, показывая полную возможность овладеть ими без больших потерь. Раз таким образом он ворвался и занял ключ неприятельских позиций, с которых смотрели на него аскеры, ничего не предпринимавшие. Порою Скобелев тогда живее других чувствовал всю нелепость нашего великодушия или трусости, называйте как хотите, живее потому, что лучше всех понимал, что действительную силу на всякого рода конгрессах нам может дать только обладание Константинополем.

   — Я бы созвал сюда конгресс и сам бы председательствовал на нём. А вокруг триста тысяч штыков на всякий случай... Тогда бы и разговаривать можно!

   — А если бы Европа пошла против нас?

   — Бывают в истории моменты, когда нельзя, даже преступно быть благоразумным, то есть слишком осторожным. Наша честь не позволяет нам отступиться. Нужно ещё несколько столетий ждать, чтобы обстоятельства сложились так же выгодно, как теперь... Вы думаете, бульдоги полезут воевать с нами... Никогда. Они разве что сорвут куртаж в виде клочка Сирии... Да, наконец, теперь и рассуждать некогда. Мы здесь — это наше... И защищать это своё мы должны до последней капли крови...

вернуться

86

Отель «Люксембург» (Ред.)