— Он меня оставил... Это было сделано не по-товарищески...
О тех же, которые меняли свой мундир на полицейский, Скобелев потом и слышать не мог.
— Не говорите мне о них... Храбрый боевой офицер — и так кончить!..
Когда у него просили за них, он обрывал прямо:
— Ни слова, господа... Впредь говорю, ничего не сделаю... Он с голоду не умирал... Я этого рода оружия терпеть не могу, вы сами это знаете.
Один из таких явился к нему и, «рыдая», начал рассказывать обо всех условиях своей новой службы.
— Жаль мне вас...
— Примите меня опять к себе.
— Ну, уж это извините... За что же я буду оскорблять своих офицеров?.. Я вам дам один совет — выходите в отставку...
В Константинополе и под ним шли у него нескончаемые споры...
Начиналась эпоха берлинского конгресса, уступок, дипломатических подвохов... Скобелев мучился, злился... Он не спал целые ночи...
— Что будет с Россией, что будет с Россией, если она отдаст всё!.. И даже не всё, если отдаст часть, уступит хоть кроху из сделанного ею... Зачем тогда была эта война и все её жертвы!..
Я помню последний вечер, в который я видел его.
Мы сидели на балконе дома в Сан-Стефано... Прямо перед нами уходили в лазоревый сумрак далей ласковые, полные неги волны Босфора... Точно с мягким мелодическим шёпотом текли они к тихому берегу... У пристани едва-едва колыхались лодки... На горизонте серебряные вершины малоазийского Олимпа прорезывали ночную темень... Зашёл разговор о будущности славян. Скобелев, разумеется, стоял за объединение племён малых в большие...
— Никогда ни серб, ни чех не уступят своей независимости и свободы за честь принадлежать России.
— Да об этом никто и не думает... Напротив, я рисую себе в будущем вольный союз славянских племён. Полнейшая автономия у каждого — одно только общее — войска, монеты и таможенная система. В остальном живи как хочешь и управляйся внутри у себя как можешь... А что касается до свободы, то ведь я говорю не о завтрашнем дне... К тому-то времени, пожалуй, Россия будет ещё свободнее их... Уж и теперь вольный воздух широко льётся в неё, погодите... Разумеется, мы всё потеряем, если останемся в прежних условиях... Племена и народы не знают платонической любви... Этак они сгруппируются вокруг Австрии и вместе с нею могут, пожалуй, основать южнославянскую монархию... Тогда мы пропадём!
— Почему же?
— Потому, что при помощи Австрии католичество широко разольётся у них... Оно захватит всё и всех, и в первом спорном вопросе славяне южные пойдут против северных, и будет эта братоубийственная война торжеством всякой немецкой челяди... Но это невозможно и невозможно... Если мы запрёмся да ото всех принципов новой государственной жизни стеной заслонимся — дело плохо... На это хватит у нас государственной мудрости... А пока наше призвание охранять их, именно их... Без этого — мы сами уйдём в животы, в непосредственность, потеряем свой исторический raison d’être[90].
— ...Мой символ краток: любовь к отечеству, свобода, наука и славянство!.. На этих четырёх китах мы построим такую политическую силу, что нам не будут страшны ни враги, ни друзья. И нечего думать о брюхе; ради этих великих целей принесём все жертвы... Если нам плохо живётся, потомкам лучше будет, гораздо лучше!
Мы замолчали...
Волны к ночи становились темнее, громче и громче ластились к берегам... Двурогий месяц прорезался на горизонте, тихий, красивый...
— Да, у него хорошо сказалось это! — проговорил Скобелев точно про себя.
— Что, у кого?
— У Хомякова... Пришло на память его... Помните его орла?
Совсем тихо начал он, но чем дальше, тем голос его всё креп и креп.
И это будет!.. И это будет непременно!
— Когда? — несколько скептически переспросил я.
— А вот, когда у нас будет настолько много «пищи сил духовных», что мы будем в состоянии поделиться с ними ею; а во-вторых, когда «свободы нашей яркий свет» действительно будет ярок и целому миру ведом...
— А до тех пор?
— А до тех пор надеяться, верить, не опускать голову и не терять своего сродства с народом, сознания своей национальности.
В это время издали, с моря, послышалась вдохновенная песня, смелыми взмахами своих крыл уносившаяся в это тёмное южное небо с его яркими звёздами... Пело её несколько голосов... Видимо, певцы были одушевлены, видимо, всех их соединяло что-то общее...
— Вы знаете, что это поют они? — спросил Скобелев.
— Нет.
— Я тоже не знал. Но спросил, мне сказали... Слышу уж не в первый раз... Это греки, молодые греки из константинопольских лавок. Торгаши, а поют о будущей славе эллинов, о всемирном могуществе Греции, о том, что и это море, и этот вечный город будут принадлежать им, о том, что все народы придут и поклонятся им, и даст им новая Греция, этим новым варварам, свет науки, сладость мира и величие свободы... Вот о чём поёт маленькая, совсем крошечная Греция, эта инфузория Европы... И посмотрите, с каким увлечением, силой и страстью!.. А мы!.. Эх, скверно делается даже...
Вскоре я должен был уехать в Россию.
Скобелев прощался со мною у себя в отряде... Я оставил его тогда сильного, здорового, бодрого...
Он ещё складывался. Он не был велик, но уже в нём являлись задатки великого вождя... За год войны он стал гораздо серьёзнее. Многое увидал и многому научился.
— Чего вам послать из Питера?..
— Книг, книг и книг... Всё, что за это время было выдающегося и талантливого... Большего удовольствия вы мне не можете сделать...
Я вывез с собою несколько восторженное удивление к этой богато одарённой натуре, и всё, что я слышал потом о действиях Скобелева, всё, о чём он писал мне, только питало это чувство. В эпоху общего недовольства, когда все под влиянием берлинского конгресса и малодушия нашей дипломатии опускали руки и вешали головы, когда будущее заволакивалось тучами и последние лучи солнца бесследно пропадали в их мглистом сумраке, Скобелев не потерял ни своей энергии, ни жажды дела. Напротив, он, как солдат, стоял на своём посту. Когда жёны-мироносицы дипломатии расчленили Болгарию, Скобелев сейчас же занялся там организацией гимнастических союзов, вольных дружин, общин стрелков... Он сам учил их ратному делу, неутомимо бросался из одного города в другой, в одном делал им смотры, назначал им для обучения своих офицеров, в другом заставлял рыть укрепления, приучал окапываться, сажал своих солдат за валы этих траншей и редутов и по нескольку дней производил с болгарами манёвры, приучая их брать такие укрепления; потом он сажал туда болгар и, командуя ими, приказывал русским солдатам нападать, а сам с болгарами отбивался от них. В антрактах он мирил сербов с болгарами, воодушевлял румелийцев одушевлёнными речами; обладая удивительною способностью кратко и метко формулировать целые понятия в одну энергическую фразу, вводил в сознание народа убеждение его кровного родства с теми или другими славянскими племенами... умёл поднять в них дух и главное, делиться с ними тою жизненностью, которая ключом била в нём самом... «Вы там совсем растерялись, — писал он мне в Петербург, — до того запутались, что и разобраться не можете, а мы тут не теряем времени и замазываем бреши, пробитые берлинским конгрессом... Если мы и оставляем им Болгарию расчленённой, четвертованной, то за то оставляем в болгарах такое глубокое сознание своего родства, такое убеждение в необходимости рано или поздно слиться, что все эти господа скоро восчувствуют, сколь их усилия были недостаточны. А вдобавок к этому оставим мы в так называемой Румелии ещё тысяч тридцать хорошо обученных народных войск... Эти к оружию привыкли и научат при случае остальных. Все эти гимнастические дружества и союзы, разумеется, могут быть разогнаны, но они своё дело сделают и при первой необходимости всплывут наверх... Приедете, увидите сами!..»