Они поплелись, обходя плотные кучки сидевших на земле людей, все ниже спускаясь по отлогой луговине к реке. И опять Косте пришло, что Кутушкин не торопился, даже почудилось — нарочито больше припадал на раненую ногу, — казалось, все это было подчинено какому-то расчету и резону, и, еще не понимая ничего, Костя шагал позади тамбовчанина, в упрямости стараясь попасть в ногу с ним.
Они были в низине, шли по осклизлым кочкам, вылизанным туманом, увидели заросший берег в десятке шагов — ватную пелену разорвало, и Кутушкин замедлил шаг, не оборачиваясь, тихо сказал:
— Спеши помалу. Подгадаем: бель как нанесет — в воду сразу. Лес недалече. Авось…
У Кости, подстегнутое, зачастило сердце, в голове зароилось: «Все — сейчас и решится! Пан или пропал. В воду… А они не дураки, вот этот в пяти саженях, с собакой… Рисково! Комбат Куропавин ночью тоже рисковал. Провалилось, а могло и нет… А тот берег, кажись, крут…»
И, как бы возвращая его к реальности, в лицо дохнуло гнилостно-болотным, космы тумана наползли, заскользили, обтекая живыми тенями, впереди контуры тамбовчанина размылись — он словно парил над землей. Костя непроизвольно провел по лицу влажным рукавом шинели.
— Самое время, — услышал он точно сквозь обложную вату. Все! И он сполз вслед за Кутушкиным с кочковатого топкого берега в маслянистую, с тихим всплеском расступившуюся воду…
Кутушкин уже подбирался к тому берегу, темневшему в прореди тумана, а Костя замешкался, зацепившись за коряжину в илистом, засасывавшем дне. Высвобождая ногу, подумал: надо выбираться ближе — берег поотложистей, да и лучше врассыпку. Он по плечи окунулся в воду и, не выпрямляясь, скованный ледяной водой, заскользил бесшумно по струистому течению. Его отнесло не к тому отложистому берегу, к которому он рассчитывал выплыть, — отнесло под кусты ивняка, и он задержался как раз под низко нависшими плотными ветками; пилотка слетела с головы раньше, плыла по середине неширокого плеса. В этот момент встревоженно заговорили позади конвойные, залаяв, шумно кинулись по осоке к берегу овчарки. Крики, топот скользили над водой, и Костя невольно взглянул туда, где выбирался на берег Кутушкин.
Пелену тумана отнесло, берег очистился, и Костя увидел, как тамбовчанин с трудом поднялся в рост. Что он собирался сделать, было неясно, но, должно быть, он понял, что его игра проиграна, и, возможно, хотел принять смерть стоя. Двое конвойных были уже возле отлогого, в бочажинах берега, держа автоматы наготове. Огромная овчарка с лаем выскочила из воды на берег, кинулась с рыком на Кутушкина, — вздыбившись на задние лапы, рвала мокрую шинель, — пасть ее мелькала, будто окровавленная тряпка на ветру. И вдруг что-то неладное случилось с собакой — лай ее стал хриплым. Она теперь, казалось, хотела вырваться, высвободиться, но не могла, заскулила хрипя, давясь. Конвойные переполошно метались по пятачку берега, не решаясь ступить в воду. И Костя увидел: Кутушкин повалился на землю, подминая под себя собаку. Визгливо вскрикнув, в воду бросился белобрысый конвойный… Под Кутушкиным, извиваясь, хрипела собака, билась громадным серо-черным телом, судорожно царапала лапами воздух.
Выбравшись из воды, конвойный, суетясь, приставил к животу автомат — длинная очередь рассекла глохлую тишину утра. И Кутушкин, будто устав в этой нелегкой схватке, потянулся, словно освобождаясь от чего-то, — потянулся натужливо немогучим своим телом в изодранной шинели, устало затих…
Костя сдавил глаза, не видел больше ничего. Откуда-то, будто его, Костю, заключили, замуровали в пустую бочку, резонируя, била по перепонкам чужая речь:
— Och, Donnerwetter! Russisches Schwein! Der Schäferhund hat erwürgt. Den Hals durchgebissen!
— Hier war noch einer, Kurt! Sieh mal im Gebüsch.
— Er ist vielleicht versunken. Dort schwimmt seine Uniformmütze.
— Laß dieses Schwein hier liegen, den Hund werden wir begraben. War der beste!
— Er ist noch am Leben. Man muß ihn totschießen[2].
Защелкали по кустам пули, ссекая ветки; завертелись, закрутились узкие лодочки-листики, затюкали пули и по воде, выбивая рядки фонтанчиков. Удар в плечо опрокинул Костю, и он, увлекаемый неведомой силой, вдруг точно бы поплыл куда-то в странной и бесконечной огромности, которая словно бы текла, плыла вместе с ним.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В доме Макарычевых были гости. Собралось немного, только свои — родня да близкие. Поначалу Федор Пантелеевич наотрез этому воспротивился, «встал даже на дыбки», как определила Матрена Власьевна, когда утром подступилась к нему с осторожным предложением. Однако потом, вернувшись вечером с заводского торжественного собрания «по случаю Октябрьской», заметно оттаял, — от нее такое не скрылось: умылся, фыркая в довольстве под краном, вытер поданным Матреной Власьевной полотенцем выбритое, запалое на щеках, мосластое лицо, худую, прокаленную, жилистую шею, на которой воротник праздничной, в полоску, рубашки, одеванной, поди, раза три, был свободным, — «будто хомут с чужой шеи», — пришло неприятно, в виноватости Матрене Власьевне. Вернув ей полотенце, огладив ладонями влажные волосы, сказал, не глядя на нее:
2
— Черт возьми! Русская свинья!.. Овчарку задушил. Перегрыз горло!
— Тут еще, Курт, был один! Погляди в кустах.
— Пошел, верно, ко дну. Вон пилотка плывет.
— Эта свинья пусть валяется, а овчарку закопаем. Лучшая была!
— Но она еще бьется… Придется пристрелить!