— Halt! Sonst schieße![3]
В опальном, точно удар, выводе — немцы, Костя невольно сделал шаг назад, оступясь, упал, и в тот момент, когда он, не сознавая всего реального, следуя лишь инстинктивному побуждению, рывком отполз в сторону, в лес, — автоматная строчка рассекла сырой воздух, пули, шмелино бася, затюкали по веткам.
Падение спасло Костю: очередь прошла выше, и, рванувшись понизу, он ощутил дергающие толчки — по спине ли, по торбе ли, но почудилось: толчка было два.
Поднявшись с четверенек, пригибаясь, он старался уйти от опасного места, от дороги, в сторону, в разгоряченности соображая, что, если немцы бросятся в лес, станут преследовать, все же вернее они кинутся на старую, бросовую дорогу; он еще слышал какое-то время галдеж, должно быть, встревоженные, немцы высыпали наружу — две-три очереди еще прострочили лесную глухоту, и все замолкло: возможно, часовому не поверили или посчитали безнадежным пускаться в ночную погоню.
Костя, еще задыхаясь, хватая ртом холодную сырь воздуха, удалялся в глубь леса — бежал по инерции, в несхлынувшей боязни; наконец почувствовал — больше не может: горло подирало рашпилем, сердце, казалось, лопнет, разорвется, и сам он рухнет и уж не встанет, утихомирится в темном лесу, и, шатаясь, не видя ничего, растопырив руки и нащупав влажный, холодный ствол дерева, он прислонился к нему. Ноги в мелкой дрожи не держали его, и, сползая по шершавому стволу, он в острой, режущей ясности вдруг ощутил: торбы с провиантом за плечами не было, ее, выходит, ссекло той очередью на поляне.
Нет, расчет деда Лаврентия не оправдался: в два ночных перехода Костя не только не вышел к своим, за линию фронта, как надеялся, но миновали четвертые сутки, и он в отчаянии, теряя самообладание, сознавал, что, прячась здесь, совсем близко у линии фронта, голодный, мокрый и заросший, был фактически даже дальше от желанной цели, чем тогда, начав путь ночью от деревни, где остался навеки его Кутушкин, остались в земле бойцы, жертвы той ночной вспышки-бунта.
Он несколько раз натыкался почти вплотную на немцев: здесь, у невидимой линии фронта, стеклось, скопилось множество немецких войск — он натыкался и на танки, и на артиллерию, и на тыловые части — обозы с боеприпасами, бензовозы, и в нем, бесшабашном, рисковом человеке, зрела удручавшая мысль: неужели не найдет выход, лазейку?
Сталкивался Костя и с разрозненными группками, чаще — безоружных красноармейцев, сторонился, не примыкал к ним, хотя испытывал искушение — с людьми веселей, да и случись умереть, погибнуть, тоже ведь легче, однако останавливала охотничья природная сметка: одному отыскать лазейку, прошмыгнуть сподручней. Другое дело — будь бы не мелкие, безоружные группки, а рота, батальон, да к тому же винтовки, пулеметы…
Все больше он думал — отыскать, наткнуться на речную пойму, на болотину, он бы рискнул, пошел напролом: пан или пропал, и слушал перебивистую канонаду, то удаленную, то возгоравшуюся яростно, жарко и тогда чудившуюся совсем близкой. А вечерами, когда будто над невидимым, но совсем близким гигантским кострищем огненные сполохи пузырили светом черноту неба, на Костю накатывало чувство одиночества и щемящей тоски. Эх, не было рядом рассудительного Кутушкина, не было людей, — один, точно зажатый, обложенный зверь, бессильный, издыхающий от голода, — подступавшая жалостливая к себе волна стучала в виски: «Вставай и иди! Ищи выход. Ищи! Пробирайся к своим. Подохнуть еще успеешь, — повоюй, отомсти за кореша-тамбовчанина, за тех безвинно полеглых ночью у риги, за тех закопанных под сосной, где фамилии выведены химическим карандашом… И твоя тоже… А ты — живой. Живой!..»
За полночь он набрел на то место: приглохла, иногда лишь стукнет короткая канонада, вспыхнет бубнящий пулеметный переговор, точно бы там, у орудий, у пулеметов, задремывали люди, да прокидывались, палили в сонной одури на чем свет стоит минуту-другую, и опять все притихало сторожко. Реже вспучивалось всполохами небо, и черно и гулко становилось в лесу, будто в бросовом отработанном штреке. Еще тогда, до призыва, Костя как-то спускался на Соколинский, возгорелась блажь — перейти со свинцового завода на рудник, — а подняли его на-гора, вышел на рудный двор, сказал себе: «Не, паря, тёмно да глухотно больно».
Немцы жгли ракеты, они взметывались, лопались дрожаще-блеклым, тревожным светом, и свет этот, неестественный, гнетущий, давил к стылой приснеженной земле, — Костя задыхался, в испуге теряясь, жался к кустам орешника, трудно выравнивал дыхание.