Существовала своего рода униформа. Все обвешивались золотом и носили банданы – либо на голове, либо на локте, запястье или колене. В широченных брюках можно было утонуть, левая штанина зачем-то закатывалась до колена; под стать были кроссовки – с языками выше щиколотки; непременные бейсболки полагалось надвигать на глаза – и все, абсолютно все это великолепие было фирмы «Найк», благодаря чему, куда бы наша пятерка ни шла, всюду от нее оставалась отметка корпоративного одобрения. И ходили они по-особенному: левая часть туловища, расслабленная и неподвижная, тащилась за правой половиной; Йейтс предвкушал такую дивную, пугливую, неспешную, мягколапую хромоту для своего дикого тысячелетнего зверя. Десятью годами ранее, в то «Лето любви», когда рэйверы танцевали до упаду, Миллат и его команда пытались пробраться в Брэдфорд.
– Ничего мы не замышляем, ага? – ответил охраннику Миллат.
– Просто едем… – начал Хифан.
– В Брэдфорд, – сказал Раджик.
– По делу, ага, – пояснил Дипеш.
– Пока! Бидайо! – закричал Хифан охраннику, когда они вскочили в поезд, выдав на прощание серию непристойных жестов.
– Чур, я у окна, ага? Отлично. Жуть как хочется курнуть, ага? Крутит меня всего, ага? Непростое у нас дело, ребята. А все из-за этого шизанутого мудилы – вот бы ему всыпать по первое число, ага?
– А он там правда будет?
Серьезные вопросы всегда адресовались Миллату, и он давал ответы за всю честную компанию сразу.
– Нет, конечно. Его там и не должно быть. Там соберутся одни только братья. Это ж хренов митинг протеста, голова ты, не станет же он протестовать против себя.
Ранил был задет.
– Я просто хочу сказать, что навалял бы ему люлей, будь он там. За его похабную книжонку.
– Оскорбление, мать вашу! – плюнув на стекло, отозвался Миллат. – Нам и так в этой стране приходится много чего терпеть. А тут еще свой добавил. Расклаат! Он ублюдочный бадор, подпевала белокожих.
– Мой дядя говорит, что он даже писать не умеет. – Хифан, наиболее ревностный мусульманин в их компании, был в ярости. – А еще осмеливается говорить об Аллахе!
– Да срать на него Аллах хотел, ага, – выкрикнул Раджик, наименее интеллигентный из всех; в его представлении Бог был чем-то средним между Царем обезьян[61] и Брюсом Уиллисом. – Да он ему яйца оторвет. Грязная книжонка!
– А ты читал ее? – спросил Ранил, когда они проносились мимо Финсбери-парка.
Повисла пауза.
Наконец Миллат ответил:
– На самом деле, я ее, в общем, не до конца прочел, но всем понятно, что это дерьмо, ага?
Точнее, Миллат книгу даже не открывал. Он знать не знал ни об авторе, ни о книге; не смог был отличить ее в стопке других изданий; не опознал бы писателя в ряду его собратьев по перу (ряд скандальных авторов вышел бы неотразимый: Сократ, Протагор, Овидий, Ювенал, Рэдклифф Холл[62], Борис Пастернак, Д. Г. Лоуренс, Солженицын, Набоков – все держат у груди порядковый номер, щурясь от яркой вспышки тюремного фотографа). Зато Миллат знал другое. Что он, Миллат, пакистанец, вне зависимости от места рождения, он пропах карри и не имеет сексуальной принадлежности, он вынужден делать работу за других или быть безработным и сидеть на шее у государства либо работать на родственников; что он может стать дантистом, лавочником и разносчиком карри, но никогда не будет футболистом или кинорежиссером; что ему нужно убираться обратно в свою страну либо оставаться здесь и с трудом зарабатывать на жизнь; что он обожает слонов и носит тюрбаны; тот, кто говорит, как Миллат, чувствует, как Миллат, выглядит, как Миллат, никогда не попадет в сводку новостей, кроме как через свой труп. Одним словом, он знал, что в этой стране у нет ни лица, ни голоса, и вдруг на позапрошлой неделе рассерженные люди его расы заполонили все телеканалы, радио и газеты, Миллат узнал этот гнев, назвал своим и вцепился в него обеими руками.
62
Роман этой английской писательницы «Колодец одиночества» (1928) долгое время был под запретом как «библия лесбиянок».