Выбрать главу

Речь идет, конечно, о вымышленном образе, который я нарисовал в своем воображении, основываясь только на фотографии, стоящей у матери на комоде, и разглядывая выцветшие моментальные снимки, сделанные в молодые годы.

Когда я смотрел на Катерину Париотис (по просьбе мужа и Паскуале Лачербы она принесла три рюмки узо с водой), мне вдруг пришла в голову мучительная мысль: ведь она, Катерина Париотис, была моему отцу ближе, чем мать; это она, а не моя мать была его настоящей избранницей.

«Почему?» — спрашивал я себя.

Может быть, потому, что в ту ночь, когда он выбрался из-под груды мертвых тел и полз по земле этого острова, он рвался сквозь ночную мглу и пелену крови к Катерине Париотис как к единственной путеводной звезде на своем смертном пути…

Нет, не поэтому, вернее, не только поэтому. Не мог же он, находясь на Кефаллинии, рваться к моей матери, чтобы умереть на супружеском ложе! Нет, меня наводило на эту мысль что-то более существенное, нечто такое, что в Катерине Париотис было скрыто глубоко-глубоко, но не угасло и ощущалось по сей день.

Я чувствовал себя вдвойне виноватым. Взяв предназначенную мне рюмку узо, я долил в нее воды. Это была вторая, а возможно и третья, рюмка в то утро, Паскуале Лачерба заговорил о войне.

Катерина время от времени уточняла подробности или поправляла его — она все время ходила из кухни в гостиную и обратно, а если и присаживалась ненадолго, то беспокойное состояние все равно не покидало ее ни на минуту. Бывший капитан тоже принимал участие в беседе.

Однако смысл разговоров до меня почти не доходил. Они, казалось, забыли о моем существовании и говорили по-гречески. Речь зашла о перемирии.

2

О перемирии возвестили колокола. Это было восьмого сентября, вечером. Сначала ударили аргостолионские колокола; их бронзовый перезвон сливался в один мощный гул и волнами катился к устью залива.

Городским колоколам вторили издалека колокола поменьше, из церквушек окрестных деревень; их слабый голос тоже покатился по зажатым меж гор долинам, по сосновым лесам и оливковым рощам.

Жители острова подбежали к окнам, вышли на пороги домов, устремились к шоссе, ведущему на Аргостолион, Ликсури, Сами, двинулись по проселочным дорогам и по полевым тропам — посмотреть, разузнать, что случилось. Подошла и Катерина Париотис к окну кухни, откуда видны были дорога и порт. Девицы на Вилле вместе с синьорой Ниной тоже распахнули ставни, выглянули в окно.

Там, за мостом, город, сгрудившийся вокруг своих колоколен и мачт военных кораблей, выглядел таким же, как обычно перед заходом солнца: вздымалась ввысь громада Эноса; на склонах, в сосновых чащах играли разноцветные блики — от чисто-голубого до разных оттенков сиреневого, от ярко-зеленого до серого цвета теней, возвещающих скорое наступление ночи. Необычно было лишь то, что после многодневной жары и засухи со стороны моря по направлению к крепости Святого Георгия надвигалась пелена облаков. В этот вечер Кефаллиния напоминала парусный корабль: деревушки белеют по бокам, точно поднятые по какому-то торжественному случаю флаги; вот корабль поднял якорь, и все они — Катерина Париотис и девицы из Виллы, военные лагеря и ощерившиеся зенитками горы — помчались на всех парусах под победный аккомпанемент колоколов по спокойной глади моря.

— Конец войне, — сказала синьора Нина, — Бадольо подписал перемирие.