Впрочем, с того дня, как он вступил на землю Кефаллинии, война для него кончилась. «Будь покойна, вернусь домой цел и невредим», — писал он жене. И, чтобы успокоить ее окончательно, дать ей понять, на какой остров высадилась его дивизия, добавил несколько красочных деталей. Остров Кефаллиния в эти дни поздней весны — весь зеленый и серый: в небе вырисовываются белесые ветви оливковых деревьев, на вершине горы виднеются очертания старинной венецианской крепости. Аргостолион — славный городишко: поднимающиеся вверх по склону улицы вымощены сверкающими на солнце плитками; город весь застроен старинными виллами в стиле барокко; главная площадь — площадь Валианос — обсажена пальмами, на площади стоят скамьи и старые газовые фонари. По воскресеньям здесь играет дивизионный оркестр.
«Местные жители нас по-своему любят, — писал Альдо Пульизи. — Война для них — лишь тяжелое воспоминание. Мне хочется, чтобы греки забыли о том, что мы воевали против них. Даже Катерина Париотис — старая глупая школьная учительница, у которой я снимаю комнату, — поняла, что мы не враги…»
Однако здесь капитан погрешил против истины. Молоденькая гречанка-учительница Катерина Париотис действительно поняла это, но далеко не сразу. В вечер их первой встречи — это было в маленькой полутемной гостиной ее дома, когда капитан, стыдясь и сознавая бесполезность своего поступка, положил на стол буханку хлеба и банку консервов, — она смотрела на него холодно и враждебно.
— Возьми, кириа,[2] — сказал он ей смущенно. — Это тебе. Я не хочу ночевать в твоем доме по праву победителя, я хочу платить за постой. Понимаешь?
Но тогда Катерина Париотис смотрела на него и не понимала. Смотрела не со страхом, а с презрением в черных, слишком больших для ее худенького лица глазах.
— Ты хозяин, — сказала она.
И притихла, ожидая, что будет дальше; сидела, отвернувшись к окну, в углу темной гостиной, чтобы итальянский капитан ее не видел, и думала: «Сейчас потребует, чтобы я легла с ним в постель». Чего они только не требовали, эти итальянцы! Входили в дом, забирали себе лучшие комнаты, уносили оливковое масло, вино. Ей, греческой учительнице, они запретили преподавать историю Греции.
— Нет, кириа, — грустно проговорил капитан. Но больше ничего сказать не смог: за плечами стоял голод, терзавший людей Греции. Голод незримо присутствовал и здесь, в этой маленькой гостиной. Старики Париотисы через щелку в приоткрытой на кухню двери смотрели на хлеб и коробку консервов, лежавшие на вышитой Катериной салфетке. Катерина тоже смотрела перед собой: цветы в стеклянной вазе засохли.
«Сколько времени я их не меняла?» — подумала она, глядя на часы с маятником, темневшие на противоположной стене на фоне выцветших розовых обоев.
— Калиспера,[3] — сказал капитан. И ушел в темную ночь. Ему было горько, что она назвала его хозяином.
По поводу данного обстоятельства Альдо Пульизи лгал. Но все остальное соответствовало действительности: на Кефаллинии война действительно отошла в прошлое, от нее осталось лишь тяжелое воспоминание; все знали, что она еще продолжается, но где-то далеко-далеко… Лишь изредка напоминала она о себе: нет-нет, да и покажется вдали, в море, дымок вражеского судна, направляющегося к другим берегам. Бывало, — правда, еще того реже, — что ночью морская гладь вдруг зажигалась огнями. Тогда война, которая шла где-то там, за линией горизонта, обретала реальность. Белые вспышки артиллерийских выстрелов сверкали, словно молния, перед грозой; становилось светло, звезды блекли, и перед глазами вдруг возникала полоса иссиня-серого моря, которого раньше не было видно. Но и тогда война казалась немой, почти нереальной. Солдаты и местные жители наблюдали за морским боем с холмов или с мыса Святого Феодора, стоя средь цветущих агав и кустов дрока, или из домиков и деревень, разбросанных по восточному склону острова, пока бой не затихал или не перемещался дальше. Может быть, это преследовали друг друга, не прекращая перестрелки, итальянская и английская военные эскадры…
«Кто-нибудь затонул?» — спрашивали себя итальянцы, спрашивал себя капитан Альдо Пульизи.
Катерина Париотис следила за вспышками выстрелов сквозь щели ставен с надеждой, что англичане потопят побольше итальянских судов. Стоя перед иконами святых, она истово молила их оказать ей такую милость.
Часто бывало, что стоявшие на якоре суда давали сигнал воздушной тревоги, но и этого никто не замечал, как будто то была праздная забава. Соединения английских и американских самолетов пролетали в небе над Кефаллинией; четырехмоторные серебристые машины были видны отчетливо, как будто с расстояния в несколько метров. Люди считали: двадцать девять, тридцать, сорок… иногда доходило до ста и больше. С тяжелым грузом бомб они летели так медленно, что, казалось, через горы Кефаллинии им ни за что не перевалить — вот-вот рухнут, хотя никто по ним не стрелял. Они шли волной из-за моря, похожие на стаю птиц во время перелета; только бомбардировщики летели куда ровнее, чем, скажем, ласточки. От гулкого рокота моторов дребезжали стекла окон, звенели чашки и рюмки в буфетах и горках, дрожали стены.