Блестят пустые, полированные стены лифта. Адам и Ева вернулись в рай. В нем нет фантастических цветов, мирных пантер, коварного змея. В замкнутом пространстве, среди пластиковых стен, под матовой лампочкой и световым табло стоят, прижавшись, два первых на земле человека.
Надо дождаться красного квадрата и зеленой стрелки. Тогда можно спускаться. Мы опускаемся, опускаемся. Привычный ритуал. Up and down, up and down.
Я ангел лифтов в опереточном костюме. Ангелы такого рода всегда в хорошем расположении духа. У них розовые попки. И они осмеливаются дернуть за полу самого Господа Бога, когда тот занят разрешением трагических проблем Вселенной. А Бог снисходительно улыбается.
«Эх, вы, ребетенки, марш к Пресвятой Богородице, пускай выдаст вам по прянику Во Имя Меня». И ангелы летят стайкой, щиплют друг друга, и по всему небу такой шум и тарарам, что даже святой Фома Аквинский отрывается от письменного стола, поднимает голову от письма Jacques Maritain[58], в котором утверждает, что Exodo[59] позволяет такое вот толкование: Бог не есть бытие (всякое бытие может быть и может не быть), но Он есть бытие.
Я — куст акации, который пересадили. Мои корни сосут соки новой земли, и хотя несколько веточек завяло, верхушка моя зеленеет клейкими листочками, и на нее уселась грациозная птица. Она поднимает свои лапки, свои ножки в серых чулочках и, довольная, распевает песенку.
Я квалифицированный отшельник, которому смертельно надоела пустыня, надоели власяница, бич, медитация, подстилка из мха. Отшельник, который забредает в большой город и вспоминает, что дома в погребе у него закопан клад, так и лежат там золотые. И он заговаривает с молодой девушкой.
Я — литовский домовой, нашедший себе друга женского рода.
И мы разыщем того хозяина, который за труды наши подарит нам обоим по паре льняных штанишек.
Я — 87-й человечек в восьмимиллионном Нью-Йорке.
Я счастливый.
Пять минут второго. Гаршва покидает отель. Ночь теплая. Погасли рекламные огни. Шаги гулко стучат, как тогда в Каунасе. Та же прохлада, звезды, редкие прохожие. Каунас тянется до самых небес. Раскачиваются башни небоскребов, смолкли колокола костела в маленьком городке на болотах, старое привидение сунуло за пазуху ивовую дудочку и отправилось спать на Third Avenue. Океан успокоился и больше не шумит. Буксиры и лодки прильнули к берегу. Моряки спят в обнимку с дешевыми возлюбленными. Завтра две светловолосые девушки прыгнут в голубое Балтийское море. Темная стеклянная дверь конфекциона Gimbels. Ступени, ступени, ступени. Совсем как лошади, стоя спят манекены, и эхо доносит шум подземки. У входа в «Men» качается пьяный в стельку мужчина, он беседует сам с собой. «Ничего, я хитрый. Завтра я ему покажу, сукину сыну!» На перроне ждут поезда ночные рабочие, уборщицы зданий, молодежь, возвращающаяся со свиданий, и Антанас Гаршва. Шум приближается, и вот из-за поворота вылетает поезд. Два зеленых глаза, два красных, белое окно. Скрипят тормоза, распахиваются двери. Внутри плетеные сиденья, сонные лица. Возвращение. Домой, домой. В.М. Т., Broadway line. Завтра. Послезавтра. Завтра и послезавтра — какие магические слова.
Антанас Гаршва встает в девять часов. Он бреется, моется, съедает два яйца, выпивает чашечку кофе. После чего спускается в магазин и звонит оттуда доктору Игнасу.
— Привет. Хотел бы повидать тебя.
— Давно пора. Как самочувствие? — укоризненно отвечает доктор Игнас.
— Замечательно. Вчера все перевернулось вверх ногами. О, прости. Наоборот. Все стало на ноги. И все-таки хотелось бы повидаться.
— Если самочувствие у тебя хорошее, приезжай около двух. Сейчас я отправляюсь к своим пациентам.
— Порядок. Буду в два. От тебя поеду на работу. До встречи.
— Пока.
Гаршва возвращается домой. Садится к столу. Берет лист бумаги. Находит ручку.
Этим утром в комнате как-то уютно. Солнечный луч проникает через окно, освещая на картине Шагала небесно-синие волосы женщины. Летает книжная пыль и соединяется с сигаретным дымом. В комнате преобладает чистый синий цвет — небесная лазурь. Скрипит кресло, скрипит перо. Мерно дышит пишущий человек.
Наконец-то на меня снизошел настоящий покой. Я объективен, я медиум, и я не хочу быть абсолютно оригинальным. Душой я связан с миром. Я буду таким же неизвестным, как древний японский живописец. Пойду по стопам великих мастеров. И я благодарю своего Бога за забытые куски жизни: детские молитвы, борьбу, подкидыша. Благодарю за русачка. Я был уверен, когда молился, плыл, мечтал о ребенке, убивал человека. Это был синтез тела и души. Я Чингиз-хан, который после долгого ливня, ясным утром, опять слышит птичьи голоса, он откидывает полог и видит выкупавшееся солнце, оно светит над лесом.