Выбрать главу

Дома Стасик не знал никаких унизительных наказаний. Отчим, хотя и рассказывал не раз, как его драли, сам никогда Стасика так воспитывать не пытался. Случалось, что заорет и даст пинка или тычка между лопаток. Но это даже не наказание, а просто ссора. Стасик в таких случаях отлетал в сторону и кричал в ответ что-нибудь такое: "Не имеете права, не отец! Подумаешь, размахался!" От мамы тоже изредка попадало -- если у нее лопнет терпение, когда Стасик долго не идет за хлебом или "приклеился к книжке, а на уроки ему наплевать". Мама скручивала жгутом фартук и в сердцах -- трах ненаглядное чадо по рубахе. Ну и что? Во-первых, фартук тут же раскручивался, во-вторых, Стасик хохотал и удирал...

К "стенке" Стасик, разумеется, не пойдет. Будет биться до смерти (оказывается, есть минуты, когда ее и не боишься, смерти-то)... Но только вот сил уже нет, чтобы отбиваться от врагов... Стасик заплакал и перевернулся на спину.

Щели погасли -- солнце, наверное, в тучу ушло. И темнота теперь была глухая, тесная -- давила, словно Стасика землей засыпали. Это был глухой сумрак неволи. И с той минуты Стасик всегда будет бояться тесных и темных помещений... Он собрал остатки сил, поднялся, чтобы грянуться телом о дверь. Но только слабо стукнулся плечом о доски и лег тут же у порога... Не выбрался Матрос Вильсон из черного трюма...

Что было дальше, Стасик знал с чужих слов.

Начальник должен был вернуться к обеду. И раньше его на американском вездеходе "додж" приехала в лагерь по каким-то делам важная женщина из профсоюза. Она была знакомая Юлия Генриховича, и тот уговорил взять его с собой, отпросился на работе. Мама приготовила для Стасика письмо и гостинцы. В лагере отчим спросил, где Стасик Скицын. Вожатые заюлили и хотели освободить его тайком. Но профсоюзная женщина почуяла неладное, и они с Юлием Генриховичем пошли за вожатыми. В дверях кладовки женщина отпихнула вожатых и схватила Стасика на руки.

-- Да вы что, изверги! Мальчик весь горит!..

В "додже" Стасика сильно тошнило. И окутывал его липкий желто-зеленый туман, в котором трудно было дышать. Туман забивал горло и легкие несколько суток, и в нем, будто написанное размытой сажей, висело слово "дифтерит".

Больница была маленькая, двухэтажная. Две палаты для мальчиков, две для девочек. Десять дней Стасик лежал в палате "для тяжелых". Давил жар, давило удушье -- темное, как запертая кладовка. Черное пространство, заключавшее в себя Стасика, иногда вытягивалось вместе с ним в длинную кишку, сворачивалось петлями, завязывалось в узлы. Натягивались жилы, выворачивало душу тошнотворным отчаянием...

Потом все это кончилось, он стал поправляться и сделался жильцом палаты "для выздоравливающих". Но впереди было еще больше месяца больнично-карантинного режима.

Ребята в палате оказались разные -- и малыши, и два совсем больших семиклассника. Но все неплохие, спокойные, никто никого не обижал (был только вредный Эдька Скорчинов, но его скоро выписали). Девчонки из палаты напротив -- тоже ничего. Иногда собирались вместе, рассказывали сказки и всякие истории. И вообще, говорили про всякое. В том числе и про бессмертие души -- после того, как в "тяжелой" палате умер шестилетний мальчик и его осторожно вынесли под простыней на носилках...

А еще была книга. Про мальчика-- Кима.

"Я Ким, Ким, Ким!.."

"Я -- Стасик..."

"Я -- Шарик..."

Теперь-то Стасик понимал, что Шарик -- это был просто бред в начале болезни. И все же он вспоминал о нем с горьковатой нежностью.

В больнице тоже были шарики -- бильярдные. Настольный бильярд стоял в коридоре второго этажа и скрашивал жизнь ребятам кто постарше. И Стасику иногда выпадало поиграть. Шары были совсем не похожи на пинг-понговый мячик -- стальные, блестящие, тяжелые. И все-таки однажды один вдруг затеплел и знакомо толкнулся в ладони у Стасика. Тот испугался, быстро положил его на зеленое сукно. А потом пожалел об этом и подолгу держал шарики -- то один, то другой. Но они были холодные...

Выписали Стасика к августу. В первые дни он просто растворялся в тихом счастье оттого, что наконец дома. А потом стало скучнее. Шли затяжные дожди, маме нездоровилось, она часто сердилась. Не на Стасика, а так, вообще. А он, отстоявши в хлебной очереди и натаскавши бидоном воды, читал десятый раз "Ночь перед Рождеством" или рисовал, а по вечерам вспоминал больничную палату, из которой недавно мечтал вырваться. Там -- ребята, разговоры. Уютно там вместе. А в коридоре шарики -- щелк, щелк... И Стасик начал мастерить свой бильярд. Возился до самых школьных дней. А там этот капсюль подвернулся. Трах -- опять беда!

...А может, и не беда? Может, напротив, маленькая награда за несчастливое лето? Тихий солнечный день с беззаботностью и свободой...

Берег

Банный лог лишь вначале казался переулком. А потом стало ясно, что это улица: не спеша она прыгает по буграм вниз, виляет и не кончается. Каменные плиты, лесенки и заборы -- в пятнах от солнца и тополей. Семена плывут в тихом воздухе... Чудо что за улица! Даже все плохое, что вспомнилось, забывается здесь почти сразу. И опять -- спокойствие, чуточку ленивые и хорошие мысли...

И люди здесь хорошие. Вон бабка на лавочке посмотрела по-доброму, а могла ведь проворчать: "Уроки учить надо, а не прыгать тут..." Двое мальчишек с удочками попались навстречу, глянули спокойно и тоже ничего не сказали. А могли ведь придраться: "Чего тут шляешься не по своей улице?"

Но Банный лог закончился, разветвился на две улочки. Стасик свернул на правую, и она привела к палисаднику... К простому шаткому палисаднику, за которым Стасик увидел, что искал!

Блестел синеватыми стеклами дощатый зеленый дом с белыми карнизами -длинный, с башенкой, на которой прожектор и мачта с тросами и фонариками, как на корабле. За домом виднелась корма высокой баржи, а к барже приткнулся грязно-белый пароходик с красными кругами на сетчатых перилах. На кругах надпись -- "Хрустальный". Был он вовсе не хрустальный, а обшарпанный. Но все равно совершенно настоящий пароход. Он деловито посапывал. А по сторонам от пристанского дома -- все то, что создает живописность портовой жизни. Серый склад с громадной надписью: "Не курить!", штабеля ящиков и бочек с рыбным запахом, мотки толстенного троса, вытащенный на берег катер и даже метровый якорь-кошка, с четырьмя ржавыми лапами, -- он валялся в лебеде, как самая обыкновенная вещь.