Я решил защищаться, бежать, если возможно, скрываться у рыцаря Теобальда и провести у него жизнь, отдаваясь науке. Все, все, решительно все, было лучше потери свободы. Мне казалось, что я задыхаюсь в узкой келье, воздуха недоставало мне. Чем заслужил я такую ужасную участь? Где же Божественная справедливость? Где Бог, покровитель невинных?
Целый ураган зашумел в моей душе, и я возроптал на Того, Кто присвоил себе право распоряжаться судьбами.
И служению Ему я должен посвятить свою жизнь? Так значит все – ложь? Большинство собранных здесь людей, вырванных из общества, вычеркнутых из числа живых, обреченных не иметь более человеческих чувств, все они – жертвы, я уверен в этом, от которых избавлялись искусным образом после того, как нравственными пытками вырвали у них сердце… И все эти жертвы собраны здесь, чтобы служить Богу и славословить Его, чтобы умерщвлять все телесные и душевные страсти во имя этого невидимого палача, утонченная жестокость которого дошла до того, что Он отнял у нас способность понимать Его. Целый ад кипел в моей груди; я был, конечно, в числе падших ангелов, возмутившихся против своего Создателя.
Стук отворявшейся двери прервал мои мысли. На пороге стоял высокого роста монах с надвинутым на голову капюшоном и держал лампу в руках. По золотому кресту на шее я узнал в нем настоятеля.
Он поставил лампу на стол и остановился передо мной, скрестив руки.
Сверкавшие из-под капюшона глаза впились в мои, и со странной на губах улыбкой, тоном начальника к подчиненному, он обратился со словами:
– Несчастный безумец! По лицу твоему я вижу, что ты собирался объявить войну земле и небу. Вдвойне безумный ребенок: перед царственными силами мы одинаково бессильны, как там, так и здесь. А теперь, сын мой, успокойся и выслушай меня; я буду говорить с тобою не как с существом, отданным в мое распоряжение, а как с благоразумным человеком. Ты находишься здесь ни по моему приказанию, ни по моему желанию, но мне приказано сделать из тебя монаха. Какое бы средство я для этого не употребил, оно заранее одобрено. Вне этих стен, ты – заяц, на которого выпустят свору, потому что ты имел неосторожность объявить себя плодом греха молодости, а великие мира сего хотят считаться непогрешимыми. Кроме того, ты выступил против монастыря урсулинок и разоблачил гнусное преступление; ты погиб, так как в собственных интересах герцог и аббатиса постоянно будут покушаться на твою жизнь. Здесь, как член нашей общины, ты независим, ряса создает тебе положение, уважение, отворяет перед тобою все двери, исповедь – совесть человеческую, даже самую преступную. Ты умен, я это знаю, образован, значит, будешь учителем трех четвертей собранных здесь монахов; ты в зависимости только от меня, твоего настоятеля, а я в каждом человеке уважаю ум и достоинство. Только дураков наказываю я, чтобы образумить постом и молитвой; разумных же убеждаю, и они охотно подчиняются монашеским законам. Взамен я даю им сообразные с их умственным развитием занятия, которые спасают их от отчаяния. Мои разумные братья вовсе не рабы; они вместе со мною отстаивают права аббатства. А теперь я спрошу тебя, желаешь ли ты добровольно подчиниться неизбежному, не для меня, но чтобы избавить себя самого от пыток, к которым прибегать мне противно?
Я слушал, как очарованный. Я страшно ошибся в этом человеке, который в эту минуту являлся таким глубоким знатоком человеческого сердца.
Но этот металлический голос, этот пылающий взор, неужели это голос и взор приора? Нет, впрочем, я не ошибся; это он, это его черная борода, его проницательные глаза с густыми бровями, только он слегка похудел; я видел по руке, опиравшейся о стол; настоящая рука прелата – белая, с тонкими пальцами.
– Я согласен, отец мой, – сказал я без колебания, – так как вижу, что вы правы.
– Хорошо, сын мой, – ответил он, – монастырская библиотека будет всегда открыта для тебя, и ты найдешь в ней почти все, что наука и история дали нам до сих пор. Твой больной ум может несколько забыться. Впрочем, мы после поговорим обо всем этом.
Он благословил меня и вышел.
Глаза мои остались прикованными к двери. Никогда я не думал, видя его в первый раз, что поддамся чарам этого человека, некрасивого, недоброго, но подчинявшего себе единственно звуком своего голоса и своим глубоким умом. Он был совсем другой перед братьями и послушниками, но все им сказанное была истина.
Я почувствовал облегчение, успокоился и, растянувшись на узком и твердом ложе, крепко заснул.
На другой день меня поставили в послушники, и, вместе с другими я вошел в обширную, великолепную церковь слушать обедню.