Известие о том, что гость наконец-то приехал, разом пронеслось через весь дом от одного конца до другого. Детская возня и крики вмиг оборвались, когда рослый Гридин, облаченный в цивильное платье, с мягкой улыбкой ступил в гостиную. Он назвал себя, сопроводив свои слова едва заметным поклоном.
На этот раз ничто не раздражало его взгляда, как, к примеру, улыбка того же Боруха Гумнера в самом начале их знакомства. Каждый раз, когда взгляд Гридина скользил по лицам молодых женщин, они казались ему весьма привлекательными. Гридин потом весь вечер с удивлением будет смотреть на эти лица, главным украшением которых, несомненно, являлись глаза. Ему невольно припоминались высказывания многих знакомых, которые, бывая в Западном крае, в один голос уверяли, что ничтожество мужчин еврейского племени особенно заметно, если смотреть на них, стоящих рядом со своими жидовками.
Переведя взгляд на Фиру, потом Хаю, Рахиль и Эмму, Гридин сказал:
— Вы определенно родные сестры, — и тут же с восхищением в глазах добавил: — Однако и различие удивительное. Мой отец и два его брата также весьма схожи обликом, но каждый из них, подобно вам, весьма интересен по-своему.
— Вы тоже недурны собой, ваше превосходительство, — шутливо проговорила одна из молодых женщин, которая назвала себя Машей.
— Ах, господин Гридин, как жаль, что Мойши, мужа Маши, именно сегодня, в такой день, нет в городе, — сказала Эмма. — О-о, он у нас не простой человек! Пусть на меня Борух и Лейб не обижаются, но это мой самый любимый племянник.
— Это моя жена Эмма, — с гордостью сказал рэб Иосиф, сопроводив свои слова таким поклоном, который при небольшом его росте и тучном теле был столь неловок, что вызвал смех у детей.
— Я так и подумал, — весело проговорил Гридин.
— Интересно, как вы догадались? — спросил рэб Иосиф.
— Очень просто, — ответил Гридин. — По глазам. По огню, который был в них, когда Эмма говорила.
— Вы это так хорошо сказали, господин Гридин, — растрогался рэб Иосиф, — почти по-еврейски.
Гридин был такого образа жизни человек, что даже в Петербурге сторонился шумных застолий. Однако же, если никак избежать их не мог, то, глядя на Гридина, никто бы и не подумал, что общение с приятелями ему в тягость. Когда лилось вино и пелись песни, душа его с радостью открывалась на каждый ласковый взгляд или слово. Теперь же несколько странно ему было, что такие же чувства испытывал он и за этим столом, где его усадили на самое почетное место после того, как он сполоснул водой руки.
Гридина просили говорить первым, и он начал свое слово со здравицы за государя и государство Российское. Казенные слова говорить не хотелось, но другие отчего-то на ум не шли. Его слушали радостно, и потому Гридину сделалось неловко, что есть некая тайна в его появлении за этим столом. Гридин подумал о себе с усмешкой: не иначе как угощение с пряными запахами да терпкое вино явились тому причиной. Еще и потому было ему неловко, что облик каждого, кто сидел за столом, был ему привычен. Особенно если смотреть на белолицых и светловолосых сестер.
— Чему вы так улыбаетесь, глядя на нас? — спросила Эмма.
— А тому и улыбаюсь, — ответил Гридин, — что если бы встретил вас у себя в поместье, то и не догадался бы, что вы родом из иного племени.
— Ах, господин Гридин, — с печалью сказала Фира, — когда б нас можно было распознать, из какого мы племени, то не сидеть нам с вами за этим столом и вообще не жить на белом свете.
— Вот как! — воскликнул Гридин. — А можно узнать почему?
— Чем меньше знать о наших еврейских болячках, тем крепче будете спать, господин Гридин, — тут же громко сказала Хая.
— А светловолосые мы потому, — сказала Рахиль, — что у нас папа был мельником, и нас мукой присыпало. Нет, не смейтесь. Умные люди знают, что говорят.
— Вы когда-нибудь видели, господин Гридин, как с коней рубят лозу? — спросила Эмма.
— Еще бы, я и сам рубил на учениях.
— Вот так зарубили когда-то вместо лозы папу, маму и фириного мужа Гершла, — сказала Эмма.
— Здесь, в Борисове?
— Нет, под Уманью, — ответила Эмма. — Здесь, в Борисове, слава Богу, этого делать еще не умеют.