— Георгий, душа моя, ведь мы с тобой даже больше, чем единокровные братья, — воскликнул Владимир, — а сколько годков ничего друг о друге не знали. Нехорошо. Будто бы провалились куда. Неужели для того лишь, чтобы о тех годах память очистить, будто бы их и не было совсем? Поверить в то не могу. Да и зачем ее очищать? Ведь славное было время. О, Георгий, знал бы ты, как у меня тогда о тебе душа болела… Подожди, не перебивай, пока всего не скажу. Как я у тех стряпчих плакал и молил: отпустите брата моего, без злого умысла, говорил, юноша дело свое совершил, не ведал, что делал, когда буквы выводил, я, я во всем виноват, меня и казните. Услышал Бог мои молитвы. Сохранил тебя. Вон ты какой стал. В мундире и при орденах…
— Так ведь и ты тоже в мундире и при орденах. И тебя Бог миловал. И еще спасибо брату нашему Петру Прокофьевичу, что помнил, где мы с тобой пребываем, и незамедлительно, едва обстоятельства сменились, вытянул нас из крепости…
— Ох ты, Господи, Боже ты мой, прости меня, Георгий, но менее всего желал бы я слышать чего-либо про Петра Прокофьевича. Не он ли тот листок узнал, от которого в бешенство вошел император и в крепость нас спровадил? А то, что вытянул потом, так после погибели, которую императору учинили, все ворота перед нами и сами распахнулись бы.
— Распахнулись бы, да не в срок, а он тотчас распахнул, — с суровостью в голосе проговорил Георгий, и, смягчившись, добавил: — Нехорошо ты о брате с небрежением. Тем паче, понимать надо, что он при исполнении был… служба ему так велела, а ты, Владимир, ожесточился в сердце своем… Обидно мне это понимать.
— Ничуть и не ожесточился. — Владимир был и расстроен и растерян. С удивлением вглядывался в лицо брата. — И зла ему не желаю. Только видеть не хочу. Мало ли кого я видеть не желаю на этом свете. А вот тебя — другое дело. Тебя всегда видеть хотел. — Владимир улыбнулся. — Ежели думаешь, что я озлоблен после того, так ты это напрасно. Ежели б не война, так бы и жил безвылазно в деревне. Вот где я счастлив был без меры с молодою женою и тремя сыновьями, крепкими, как молодые дубки. А как весть о войне пришла, собрал ополчение из своих крепостных, многих из коих потерял по дороге сюда. Теперь решил, что, кто из них живой останется, всем вольную дам. А вот ты меня озаботил. Слышал я, что давно женился, а детей все нет. Почему так? Извини, брат, что спросил.
— Будут еще дети, без них не останусь, — с деланной легкостью проговорил Гридин, начиная испытывать неловкость и тяжесть в разговоре. — Были недомогания у жены, однако теперь излечилась. Ты, брат, тоже меня извини за Петра Прокофьевича. В одном департаменте служим. Я так тебя понял, что как из крепости вышли, ты злобствуешь против него. А как ты объяснил, то и говорить не о чем. — Владимир, пока Гридин говорил, опять наполнил бокалы. Выпили и Георгий с хрустом надкусил яблоко. Из полуоткрытой двери слышалась музыка, мелькали танцующие пары. — Ты с какой армией сюда пришел?
— С Витгенштейном… — начал было говорить Владимир, но замолчал, едва увидел пренебрежительную улыбку на губах Гридина. — Что-то сказать хочешь?
— А я шел с Молдавской армией. Большой конфуз у нас был на Березине, когда Бонапарта поймать не смогли. Витгенштейн никак не желал к тому месту подходить, где французы переправу навели.
— Как это не желал?! — воскликнул Владимир с горячностью. — Пройти невозможно было. Я сам в авангарде дрался. Не говори, чего не знаешь! А вот то, что Чичагов северный фланг французу открыл, про то теперь любой солдат знает. Хочешь, стишки прочитаю, которые у Турского пели?
Гридин кивнул головой.
— Тогда слушай:
— Каково, а? — Веселым смехом залился Владимир. — Сам-то ты, Георгий, где в тот час дрался?
— На той переправе и дрался, — не очень уверенно ответил Гридин.
Ему было неловко, что пришлось говорить без подробностей. Еще захотелось спросить, а был ли Владимир потом на той переправе, но отчего-то не спросил. Владимир заметил новую перемену в лице брата и, наклонившись к нему, тихо проговорил: