Сам Шоу в буквальном смысле слова не был в состоянии думать без теории, действовать без определенной гипотезы, обходиться одной индукцией — без дедукции. Шоу только и твердил, что о своем гибком уме — как о подарке ирландского климата, и рекомендовал посылать каждого англичанина по крайней мере на два года в Ирландию, чтобы там поднабраться этой самой гибкости.
Несмотря на это, Гилберт Честертон твердо и справедливо отводил от Шоу обвинения в капризной парадоксальности. Честертон выделял Шоу как единственного в своем роде человека, о котором можно сказать с уверенностью, что и в дряхлости его взгляды и готовность сразить всякого, кто на них посягнет, останутся непоколебимо твердыми. Рикардрвская теория ренты; джевонсовская теория стоимости; теория либерального — эстетического, а не классического — образования; «неовиталистская» теория скачкообразной эволюции и соответственно отрицание за дарвиновским естественным отбором подлинно эволюционного смысла; гипотеза о «тяге к эволюции», лежащей в основе жизненного прогресса, — все это составляло шовианский Синай и Нагорную проповедь.
Человек, чья структура мышления характеризуется такой гранитной цельностью, едва ли мог рассчитывать на полное доверие английского общества, как бы оно с ним ни нянчилось. Шоу придерживался того взгляда, что государственному мужу неплохо знать, в каком направлении развивается его деятельность, и всегда разъяснял своим коллегам, куда и он и они направляются; а такое, как ему представлялось, не всякий англичанин стерпит. Шоу любил цитату из Кромвеля: «Тот человек идет дальше всех, кто не знает, куда он идет». К этому Шоу присовокуплял от себя: «А если бы знал, то, может быть, призадумался, стоит ли ему идти, а тогда какой уж путь…»
От всего этого Уэллс был очень далек. Это был типичный англичанин, чья генеалогия не отмечена ни гугенотскими отклонениями Оливье, ни шотландской (а то и французской) примесью, замешанной в кровь Шоу. Он не был экономистом, да и вообще никаким «истом» он не был. Уэллс отличался неистовой «тягой к эволюции», даже, скорее, «тягой к революции». Только то была простая страсть, искавшая непосредственного выражения, а не конечное звено в цепи теоретических выкладок. Вот почему, встречая сопротивление, Уэллс не спорил, но яростно бранился. Он не анализировал, не критиковал (Шоу не мог жить без того и другого), он грубо отрицал или настоятельно рекомендовал. Он не был способен понять великий революционный смысл марксизма и найти в нем ценные для себя моменты; он просто набросился на марксизм с дубинкой и заставил себя не уважать Маркса, приписав ему, как человеку, «очевидную ординарность» и дурной нрав. Книги Уэллса были полны классовой войны — сам же он с порога отрицал ее существование даже тогда, когда в Испании она заявила о себе огнем и мечом.
В романах Уэллса хороши вымышленные персонажи. Как только он добирался до реальных людей, которые ему к тому же не нравились, — из-под его пера выходили одни лишь свирепые пасквили. Если бы Уэллс был способен на аналитическую классификацию, он, наверно, назвал бы себя «художником-биологом». Биологию он впитал вместе с теориями Гекели во время своих занятий в Южном Кенсингтоне. И когда Шоу в одной из фабианских лекций 1906 года о Дарвине, отшвырнув прочь неодарвинизм и вдоволь поиздевавшись над вейсманизмом, объявил о своем намерении следовать за Сэмюэлем Батлером и «неовиталистами» (возвращающими науку к метафизике)[120], — Уэллс и не подумал разбираться во всех этих тонкостях. Он просто высмеял Шоу за невежественную сентиментальность и неспособность взглянуть в глаза жестокой природу.
Для Гекели жестокость природы оказалась могучим подспорьем в борьбе с евангелическим богом, не свергнув которого, наука не могла двигаться вперед. Жестокость и наука были, таким образом, неосторожно сбиты в единое понятие. Уэллс так и не удосужился отнестись к этому суеверию критически и осознать его происхождение. Уэллс отрицал Шоу — как сентиментального неуча, вторгшегося в науку, Маркса — в социологию, Наполеона — как заурядного наглеца-проходимца. Иной раз в словах Уэллса можно найти и долю правды. Ко в общем, если искать ему оправдания, приходится все свести к неповторимости его личности. Он это и сам знал и предупреждал друзей, чтобы они не обращали внимания на его странности; друзья это хорошо усвоили.
120
Эта лекция Шоу была опубликована им в качестве предисловия к пьесе «Назад, к Мафусаилу».