ЛОНДОНСКИЙ ДОЗОРНЫЙ
Летом и осенью 1943 года я несколько раз встречался с Шоу в Лондоне — на Уайтхолл-Корт, у Элеоноры О’Коннел и дважды на улице.
Встретившись с Шоу неподалеку от Фрицрой-Скуэр, я услышал от него: «За три с чем-то года эйотской жизни я вовсе разучился ходить. Лондон снова учит меня ходить».
Он указал на церковь на другой стороне улицы: «Вон там венчалась моя сестра Люси. Я хорошо помню ее свадьбу: церковь едва не разнесли молодые люди, каждый из которых был убежден, что именно он — герой дня».
Он рассказал, как обходит теперь места, связанные с воспоминаниями его холостой жизни. Только что он побывал возле дома на Оснабург-стрит, где когда-то жил, и обнаружил, что там теперь фабрика. Сейчас он разглядывал свой прежний дом № 29 на Фицрой-Скуэр. Я спросил, на каком этаже он обитал.
— Моя спальня выходила на площадь и занимала весь фасад верхнего этажа. Прямо под ней помещались гостиная и маленькая комнатка, тоже выходившая на площадь и служившая мне кабинетом. Мы с матерью занимали два последних этажа. А когда я стал прилично зарабатывать — тысячи две с половиной в год, — я этот дом купил целиком, в подарок маме. Потом я переселил ее в Парк Виллидж Вест, дом № 8. Там она умерла.
— А где вы еще побывали?
— Да где я только ни был, весь Лондон прочесал. Чтобы добраться до Виктория-парк, где жила Кандида, я поездом трясся до Шордича, а потом скучал в двух автобусных очередях. На днях я пешком ходил в Уондсуорт, обошел свои старые боевые позиции: доки, Лэмбет, Бермондси, Клэхем, спустился по Фулхэм-роуд к Путни. Постоял на Бромптон-Скуэр…
— На Бромптон-Скуэр?
— Там жила Дженни Петерсон. Отлично помню, как однажды Дженни провожала меня в три часа утра, а какая-то старуха высунулась из окна и в полный голос оповестила соседей о том, что она о нас думает. Ни Дженни, ни мне это удовольствия особенного не доставило, и с тех пор мои появления обставлялись менее театрально.
Мы вышли на Оксфорд-стрит, и он позвал меня пойти с ним в Гайд-парк.
— Я предпочитаю совершать такие турне в одиночку. Но ваше общество меня успокаивает и бодрит. Не знаете, почему?
Я не знал, но наугад ляпнул:
— Может быть потому, что меня занимают человеческие существа, а не абстрактное понятие человечества?
Я спросил затем:
— Как вы думаете, был у нас за последнее тысячелетие действительный прогресс?
— Да кто его знает. Быть может, мы отягощены большей осведомленностью, чем наши далекие предки, но означают ли эти знания истинный прогресс — нужно еще доказать. Несколько лет назад можно было бы сказать, что теперешняя жизнь удобнее той, что вели наши древние островитяне, но настала война, и даже в этом пришлось усомниться. Возможно, человека подменят более совершенным животным — таким, что выполнит дело, перед которым человек сплоховал. Но отчаиваться рано. Будем надеяться на бога. Или на жизненную силу. Или на волю к созиданию. Или как вам будет угодно.
— Вы хоть сколько-нибудь верите в загробную жизнь? Есть у вас в ней потребность?
— В том смысле, в каком вы об этом говорите, я не испытываю ни веры в загробную жизнь, ни потребности в ней. Если уж умру, так умру. В личное бессмертие не Еерил и не верю. Вечный Джи-Би-Эс! Да вечный кто угодно — это же немыслимо!! Индивидуумы смертны, бессмертно творение. Я верю в вечную жизнь, а не в вечного Смита, Брауна, Джойса, Робинзона. Люди, помышляющие о вечной жизни, норовят явиться на тот свет преображенными. Их, следовательно, не признают там ни друзья, ни родственники. Лучше уж честно признаться, что в этой жизни так и не успел стать, чем хотел.
Прошло несколько недель (а может быть, месяцев) с тех пор, как было объявлено о том, что Россия ввела новый государственный гимн. Шоу вспомнил, как много лет назад он предложил выкинуть второй куплет из Британского гимна и по просьбе Эдгара сочинил свой вариант.
Он продекламировал, гнусавя, забракованный текст:
Потом торжественно прочел куплет своего сочинения: