Выбрать главу

Дядя от сменных брюк отказался, уходил домой дворами, развеваясь на ветру бахромой. Белку мы отругали и даже надавали газетой по ушам. Собака имела фальшиво виноватый вид, перемещалась по двору, как диверсант в тылу врага – по-пластунски, воровато двигая мелкими лопатками. Оживлялась только при виде очередной стаи воробьев. Но и их гоняла аккуратно, косилась одним глазом на нас – сердимся, не сердимся? Поймав чью-то опрометчивую улыбку, летела что есть мочи, захлебываясь в счастливом лае. Мы спохватывались, делали грозные лица. Белка тут же сникала, закатывала уши обратно и, мелко виляя хвостом, уползала прочь.

Я помню себя пятилетней, бегущей за нашей собачкой. Мы мчались навылет через дворы – один, второй, третий, перепрыгивая через старые, перекошенные деревянные заборы, колючий низкорослый малинник, пышные кусты зацветшего просвирняка, цепляли липучие семянки лопуха. Вверх, вверх по пыльной жаркой дороге, туда, где, загибаясь острым углом, она резко уходила по склону вниз – к большому винограднику, к пенной речке, к развалинам каменной крепости…

Ловили грудью воздух, ладонями – солнце, наполнялись-наливались до краев, до кончиков, до самых до краинок – счастьем.

У меня есть заветная мечта – увидеть себя маленькой. Например, пятилетней. Щекастой, веснушчатой, с выгоревшими на южном солнце волосами цвета соломы. На берегу реки. С Белкой, путающейся под ногами.

Обнять, прижать к груди. Смолчать.

Мне этого так хочется, что я иногда верю – так и будет.

Июнь

Когда совсем-совсем не хотелось есть, а было надо, папа придумывал сказки. Нет, сначала он готовил, обязательно что-нибудь простое. Отварит картошку, польет растопленным сливочным маслом, посолит крупной солью, посыплет кольцами злого лука. Возьмет овечьей брынзы, краюху домашнего хлеба, несколько помидор – мясистых, сладких. И ведет нас за плечо холма.

На самой макушке, повернувшись боком к солнцу, стоял наш крохотный летний домик – деревянный, скрипучий, с большой, накрытой полосатым паласом тахтой и жестяной печкой. Печка пахла теплом и дымом, а еще – моросящим июньским дождем, видно, потому, что топили мы ее, когда за окном лил дождь.

Папа выставлял на поднос еду и вел нас, словно заправский Моисей, к вековому буку, который торчал, одинокий и нелепый, на плече нашего холма.

– Старшая садится справа, средняя – слева, – распоряжался он.

– А я? – волновалась двухлетняя Гаянэ.

– А ты садишься напротив и внимательно слушаешь.

Он нарезал помидоры и сыр, отрывал от краюхи кусочек горбушки, макал в масло, отправлял себе в рот, закрывал глаза.

– М-м-м. Как вкусно.

– Ну? – поторапливали мы.

– Так вот. Знаете, как я отварил эту картошку?

– Знаем. В воде.

– Ничего вы не знаете. Сначала я сходил на речку. Сегодня там было столько рыбы, что не протолкнуться. Она не разрешала воды набрать, говорила – самим не хватает. Но я объяснил, что это не мне, а детям. Раз детям, тогда ладно, ответили рыбы.

Папа брал кружок картошки с колечком лука, ел с брынзой, причмокивая.

– Господи, как же вкусно! – говорил куда-то вверх. Мы запрокидывали головы. Наверху были облака, солнце, ветер. И больше, наверное, ничего. Но папа смотрел так, словно кого-то там видел.

Мы нерешительно переглядывались. Тянулись за хлебом и сыром. Папа делал вид, что не замечает этого. Продолжал рассказ с прерванного места.

– Потом я затопил печку. Поставил вариться картошку. А сам знаете куда пошел?

– Куда?

– Собирать желтые лютики. Целый букет собрал. А потом оборвал лепестки и заправил ими картошку. Думаете, это масло? Ничего подобного. В горах готовят не на масле, а на цветах. Ясно?

– Ясно, – отзывались мы с набитыми ртами.

Картошка на лютиковых лепестках была невообразимо, бесконечно вкусной. Пока мы ее доедали, папа сидел рядом и рассматривал ущелье.

На ужин он крошил в мацун горбушку, посыпал сахарным песком, размешивал ложкой, рассказывал, что положил не сахар, а клевер – вы ведь знаете, какие у него сладкие соцветия, правда? Нет? Сейчас узнаете.