Уселся в нескольких шагах от кружка поющих. Справа от него сидела вереница надевших чалму призраков. Вся равнина полнилась запахами. Духи, благовония, запахи женского тела… Он не знал, что для женщины нет запаха сильнее и слаще, чем этот запах горного козла, вроде как у него. Что может быть вожделеннее, чем запахи чистых невинниц? Что приятнее голосов певчих дев? Песни-песни… Лихорадка тоже усиливалась. В центре женского круга он разглядел личико в лунном свете. Это лицо он узнал, еще не родившись, а не видел его с той первой встречи. Круглое… Туарегская тафтасет[124] покрывает ярко-красным цветом щеки и губы. На грудь спускаются толстые косы черных как смоль волос. Она не покорилась, высвободила лицо из-под кутавшего голову покрывала, напряглась как струна, откинулась чуть назад, не поддаваясь власти хиджаба[125]. О, господи! Он и не ведал, что в этом искусстве особенного — откуда эти чары, этот соблазн? Словно дикий баран разом кинулся с гор на землю!.. Тело горело, но он продолжал владеть собой.
На грациозном запястье, будто выточенном из эбенового дерева, красовался серебряный браслет, искусно переплетенный из тонких полосок, словно кожаных ремешков. Он впервые видел так мастерски изготовленное изделие. Кузнецы в Аире тоже делают чудеса.
На груди ее покоился амзад. Рисунки при таком бледном свете разобрать было нельзя — слишком часто набегали пылевые облака, но слой кожи казался плотным, наверное — двойной, он обтягивал небольшой яйцевидный корпус инструмента. Размер амзада был немного меньше обычного, а звук тоже был необычен — под стать всей раздававшейся мелодии. Сердце горело — он обонянием чувствовал запах горелого! Его шатало, в ушах раздавался голос райской птицы, напевавшей из кущ:
Голос его расколол небеса, и джинны на Идинане вздрогнули и прислушались. Заголосили феи в пещерах Тадрарта, заплясали гурии в неведомом райском саду…
Зараза расползлась, тела благородных мужей запылали огнем. Воцарилась полная тишина, даже старики напрягли слух на брошенном всеми холме. Дети затаили дыхание, прижавшись к матерям.
Ноготки принцессы продолжали грациозно перебегать по божественной струне — такой натянутой, чувственной, тонкой… Опьянение терзало его, сердце разрывала сдавленная, давняя тоска по неведомому. В мелодии его звучали страсть и нетерпение — найти, открыть тайну Сахары и жизни.
Удад еще раз подал голос в ответ на слова обратившейся к нему неведомой птицы:
Уха качнулся. Следом за ним согнулись Ахамад и трое послушников. Каждый издал из груди глубокий сдавленный вздох, обращая к небесам жалобу на неизбывную тоску и черствость одиночества в бескрайней Сахаре Аллаха. Но Удад воссылал свою пронзительную, смертную печаль еще выше. Она достигла вершин, воспарила над ними, витала в звездном просторе.
Он не видел чистых как роса капель, проступивших в глазах замершей и словно застывшей принцессы. Они скатились на чудесный инструмент, а нервные жаждущие пальцы не остановились — продолжали рвать, словно стремились стереть в порошок совсем истомившуюся струну. Звуки грянули ввысь, прямо к райскому пению. Эта музыка и голос сливались порой воедино в божественной суре, разрывая сердца и заставляя слезы литься от неиспытанного никогда ранее восторга, а порой — амзад отступал, отдавая простор голосу, исходившему из райского сада. Все менялось до наоборот — голос вдруг затихал, оставляя пространство своему чарующему двойнику — бессловесному звуку. Никто во всей Сахаре не знал, почему это одно пение может совершать такие чудеса — повергать во прах величавость аристократов и расплавлять стыд чистых невинниц. Пропадала пропадом гордыня, испарялись обряды и условности. Непримиримые обращались друг к другу, рыдали девушки и госпожи.
И вдруг… он вскочил на ноги!
Вся равнина дрожала, шаталась, издавая в пожаре сдавленные, мучительные вздохи. Удад двинулся по направлению к горе, но дервиш преградил ему путь. Тупо встал перед ним и, отирая тыльной стороной ладони слюну с губ, произнес:
125