— Томский! — пришло Лежневу в голову. Добавил: — Не люблю я его. Весь дурной театр вобрал в себя.
Красновидов пропустил сказанное о Томском мимо ушей:
— Ей нужен был повод.
— И это говоришь ты?! Сколько вы прожили вместе?
— Лет десять. Как белок с желтком, ты прав, Егор. Мой образ жизни ей чужд. И на театр она смотрела с парадной стороны. В театре надо преодолевать, а не приспосабливаться. Лина — человек ветреный, нестойкий. Она привыкла к затхлости театра, того, умершего.
— Страшно ты говоришь, Олег.
— Я говорю нестрашно. Страшное произошло с Драматическим. Трагедия его гибели ни с чем не сравнима. Если бы он не сгорел, мы бы все протухли там заживо и сами не заметили, как протухли. Ни маститые, ни даже люди высокопринципиальные не смогли уже ничего сделать. Выстояли, как видишь, немногие. Ветвь, выросшая из гнили и пепла.
Лежнев как-то сник. Интимного разговора вроде бы и не получилось. Снова все уперлось в театр. Этот Олег любую нитку вплетает в свой узор.
— Она тебе пишет? — спросил он.
— Одно письмо написала. Как объяснительную записку. Сухо и принужденно.
Он поднялся со скамьи, отдышался.
— Все правильно, милый мой Егор.
Вышли в предбанник. И добавили на полку два обмылка. Когда оделись, Лежнев вытащил из портфеля пару бутылок пива. Стакан, оставленный геологами, пригодился. Сидели на скамье умиротворенные. Красновидов потягивал пиво из горлышка.
— Мое любопытство еще не удовлетворено.
Лежнев чокнулся стаканом о его бутылку. Отпил. Закурил. Начал с подходом:
— В театре секретов не утаишь. Но «Арена», я тебе скажу, и в этом — нечто исключительное. Вот тебе пустячный факт: нет сплетен. Знал бы ты, как глубоко пережили мы это Линкино бегство. Брошенный муж. Худрук. Известный артист. Какая пища для болтовни! А никто. Страдали, как по собственной беде. И ни звука. Оцени.
— Хорошо.
— Да не «хорошо», а оцени. Атмосфера товарищества в театре — твоя заслуга. Говорю без лести, я бы такой атмосферы создать не сумел. Злой я. Нет терпения, не умею ладить с людьми.
— Наговариваешь на себя, Егор Егорович. Нам лучше знать, что ты за личность и какое у тебя терпение. Сколько я тебя знаю, ты всегда на себя наговариваешь. Зачем?
— Комплекс неполноценности.
Лежнев притворно зевнул, отмахнулся. И в упор:
— Ксюшка-то, поди, страдает.
Этой темы Красновидов старался не трогать. Слишком дорого. Трепетно все. И не поддается обсуждению. Но Лежнев не отступал.
— Я старый гриб, Олег, в делах сердечных искушен ой-ой как. Никого не люблю так, как тебя и Ксюшку, потому и болею, можешь поверить.
Помолчал.
— Любишь?
И Красновидов помолчал.
— Люблю, Егор. Вот тебе первому признался. Ни одной женщины еще не любил. Не успел. — И, словно себе в оправдание, уточнил: — Юность была отдана фронту. Молодость — театру. Ну и… ранение.
— Теперь как?
— Болит, проклятая, — помрачнев, сказал он. — Особенно по ночам. Точно гвоздь торчит меж позвонками. Терплю.
— Лечись.
— Некогда. Пока гром не грянет, мужик не перекрестится.
— Ксюша знает?
— Рассказал я ей. Знает.
Он сцепил пальцы на затылке, с задушевностью и искренней теплотой в голосе вымолвил:
— Ксюша — солнечная женщина. Ей можно отдать всю жизнь.
— Ну и отдай!
Лежнев вскочил, поставил стакан с пивом на скамейку, засеменил по предбаннику.
— Платоник! Чего ты рассиропился-то? Оба из одного мира, имя которому Театр, из одного теста, название которому Актер. Одним воздухом дышите, одной страстью одержимы. Ближе этого что еще может быть? Вы созданы друг для друга, черти, весь театр вас благословит. Ксюшка тебе как богом послана, ирод!
Красновидов, ничего не сказав, надел шубу, шапку, схватил топор и размашисто зашагал к тайге нарубить хворосту.
Хороша зима в Крутогорске. Здоровая, ядреная, как сама жизнь.
В разбеге дней, в неспокойных, авральных буднях Крутогорска жизнь театра, словно подчиняясь лихорадочному ритму города, шла напряженно, в неустановленной еще колее. Тут одно наползало на другое, там, напротив, создавалась пустота, которую нечем было заполнить.
Кроеный-перекроеный, несчастливый «Платон Кречет» не увидел света рампы. Студийный эксперимент с участием мастеров, соорудить полнометражный спектакль не удался. Как ни рассчитывало руководство театра и студии включить его в репертуар сезона, этого не получилось.
Мог ли «Платон Кречет» встать в ряд со «Своими людьми»? Нет. Горячих усилий студийцев, стараний самого Рогова, который попытался что-то исправить после Стругацкого, не хватило на то, чтобы спектакль стал вехой нового театра. Жаль труда, жаль тщетных надежд молодежи, но Валдаев как заведующий труппой требовал высвободить занятых в «Платоне» актеров, чтобы срочно приступить к пьесе Борисоглебского «Оленьи тропы», — на одном лишь спектакле театр скоро выдохнется и сядет на мель.