Среди разных лиц, характеров этой поры жизни особенно выделяется ярко освещенная в воспоминаниях Черемисова светлая личность инспектора гимназии — Реброва. Как живой, рисуется ему этот худощавый, сгорбленный мужчина, почти седой, несмотря на свои сорок лет, с темными, ясными добрыми глазами, в своем классическом, затертом вицмундире, с вечным сухим кашлем… Черемисов был его любимцем. Он живо припомнил обстоятельства, снискавшие ему любовь инспектора: он отчетливо вспомнил хмурый октябрьский день, полусвет в классе и робкую, запуганную фигуру учителя русского языка — пьяницы, но добряка, над которым особенно потешались гимназисты… Несколько качаясь, вошел в класс учитель и, не отвечая на град насмешек, стал читать «Шинель» Гоголя… В это время один из школяров, желая отличиться шалостью, тихонько отрезал полы вицмундира у своего учителя… Когда класс кончился, и учитель поднялся при общем смехе и заметил, что он без фалд, то его пьяное, красное лицо побагровело еще более, и он со слезами в горле крикнул:
— Отроки неразумные!.. Над кем вы тешитесь и кого позорите?!.. Над бедняком, которому не на что купить новый вицмундир!..
И ушел, оставив класс в недоумении…
Тогда встал Черемисов и, обведя вызывающим взглядом весь класс, гневно произнес:
— Кто это сделал — тот подлец, и я его проучу… Выходи…
Высокий, сильный гимназист, прозванный «отчаянным», принял вызов при громких криках разделившегося на две партии класса. Но в эту самую минуту вместе с инспектором вошел директор, попросту называемый гимназистами «метелкой» за его педантизм и чисто немецкую выправку и точность.
— Молодцы! — сказал он. — Хороши!.. Черемисов! подите сюда!
Черемисов вышел.
— Это, конечно, ваши фокусы… с господином учителем?
— Не мои.
— А чьи же, господин Черемисов?..
— Не знаю!
— Не знаете?
— Не знаю, Иван Иванович.
— Еще раз, не знаете, господин Черемисов?
— Еще два раза, не знаю, господин директор! — отвечал, подергивая насмешливо губами, Глеб.
— Дерзкий мальчик! Вас высекут.
— Секите, но я доносчиком не буду, — проговорил Глеб, бледнея и глядя в упор на «метелку» сверкающими глазами.
Ребров стоял тут же, расстроенный, смущенный и, казалось, еще более сгорбленный. Его, по-видимому, терзало сознание бессилия помешать этой сцене. Он знал, что Черемисов не мог сделать шалости с учителем, и он, как Пилат, должен был, умыв руки, отдать мальчика на заклание.
При последних словах Глеба директор, обыкновенно хладнокровный, вышел из себя.
— Verfluchter Knabe![1] Розог сюда!
Глеб побелел еще больше и только с укором взглянул на Реброва. Ребров отвернулся от этого взгляда и закашлялся. Бог знает что в эти минуты происходило у него на душе, но у него было на руках большое семейство… Он вспомнил о том, что директор ищет только случая придраться к нему, вспомнил о своем здоровье, о нескольких оставшихся годах до пенсии и хотел было уйти из класса.
— Нет, Иван Петрович, пожалуйста, останьтесь! — остановил его директор. — Вы всегда защищали этого господина. Полюбуйтесь им!
Инспектор остался.
Когда принесли розги, «отчаянный» вышел из-за скамейки и сказал, что Черемисов не виноват, а виноват он, и что готов лечь под розги.
— Вот видите! — весело заметил инспектор.
— Я вижу только, что этот дерзкий негодяй увертлив, как угорь.
После длинной (и, по совести сказать, скучной) речи любившего говорить директора розги были унесены, «отчаянный» отправлен в карцер, а Черемисов предупрежден, что за свои «дерзости» он при следующем проступке будет исключен из гимназии.
— Вы строптивы, господин Черемисов, а строптивость — родоначальница всех зол… Я строптивых не люблю! — заключил речь свою г. директор.
С этого самого дня началось сближение инспектора с Глебом. Инспектор звал Глеба к себе, и Глеб нередко проводил праздники в семействе инспектора. Сам Ребров привязался к непокорному отроку, как к сыну; давал ему книги, возил с собою в театр, занимался с ним математикой, которую особенно любил. Скоро директора сменили, назначили другого, и инспектору не приходилось играть двусмысленной роли. Ему дана была полная свобода действий, и скоро среди гимназистов он приобрел сильную любовь. Справедливость его вошла в поговорку.
Но дни его были сочтены. Чахотка приходила к концу. Как вчерашний, припомнил Черемисов тот последний вечер, который ему — уже гимназисту шестого класса — довелось провести с Ребровым. Он был особенно возбужден, много говорил, шутил с женою и детьми, рассказывал про свою молодость, про знакомство с Белинским, с Полевым.