— Принеси-ка мне бутылку колы! Да поторопись, одна нога здесь, другая там! — сказал Нонненрот в коридоре.
— Я хотел у вас кое-что спросить.
Рулль остановился на лестнице и посмотрел на зажатые в ладони тридцать пфеннигов.
— Мне некогда. Педсовет — ты же слышал!
— Я не задержу вас.
— Валяй, да побыстрей! — сказал Нонненрот на ходу. — Ну, выкладывай!
— Вы действительно не слышали, что я читал?
— Что я, Бетховен, что ли? Конечно, слышал!
— Да, но вы ничего не сказали!
— А что я должен был сказать? Ты поднабрался словечек от какого-то бунтаря-одиночки и теперь бьешь стекла в ратуше и хочешь изменить мир. Правильно я говорю?
— Это было не мое сочинение.
— Так я и думал. Я уже это где-то слыхал!
— Но то же самое мог бы написать и я.
— Ну все равно тебе повезло! Парень, тридцать лет назад нас до тошноты накачивали Шиллером, Клейстом и Гельдерлином. Потом мы орали «Пора, камрады!» и «О святое сердце народов, отечество», и нам казалось, что это сочинили мы сами! А семнадцать парней из моего класса даже в братской могиле все орали: «Германия будет жить, даже если мы погибнем!»
— Да, но сейчас речь идет о…
— Знаю, знаю, приятель! Не думай, что мы, старики, все mente captus[124]. Но одно запомни: мир никогда не изменится. Он был, есть и будет дерьмо.
— Да, но так нельзя жить! — сказал Рулль.
— Как?
— Ну, без чего-то, во что можно верить, что помогает человеку, ради чего стоит… — с трудом проговорил Рулль. — Справедливость, гуманность, свобода — этому учили нас шесть лет. Не может же все это…
— А теперь вот что, Парцифаль, — сказал Нонненрот. — Кое-как дотяни здесь еще три недели, а потом забудь все это поскорее и становись продавцом автомобилей, маклером по продаже домов или монтируй холодильники!
— Но это…
— Это материализм в его западной форме. Здесь все друг друга пугают материализмом, чтобы успеть самим слизать сливки. А потом идут в храм и молятся: «Господи, не дай красному материализму завладеть нами! Сохрани нам черный!» Европа, христианство, принципы гуманности и милый, милый капитализм этого бы не пережили!
Рулль пристально взглянул на Нонненрота.
— Да, но… — сказал он снова и посмотрел на отделанную под дуб дверь учительской.
— Что в жизни действительно имеет цену, парень, так это кошелек! Кошелек, и только кошелек. Все остальное — это отвлекающие маневры.
— Дерьмо, — сказал Рулль и отвернулся.
Нонненрот снова засмеялся и открыл дверь.
— Тащи колу! — крикнул он. — Да похолоднее! Валяй!
Рулль медленно поплелся дальше. На лестнице его обогнал Адлум.
— Пойдешь сегодня после обеда в бассейн?
— Нет. Мне надо поискать себе другую работу, — сказал Рулль и потащился к выходу.
— Я поручил уважаемому коллеге Випенкатену разработать новый школьный распорядок, — сказал Гнуц, перекатывая сигару между большим и указательным пальцами. — К сожалению, нельзя больше игнорировать тот факт, что положение с дисциплиной в нашей школе поистине катастрофическое! Мы, то есть педагогическая коллегия и я, вынуждены поэтому сильнее натянуть вожжи! Вам уже удалось создать комиссию для обсуждения этой жгучей проблемы, дорогой коллега?
— Очевидно, в комиссии будут сотрудничать господин Хюбенталь и, возможно, господин Грёневольд.
— Возможно?
— Именно возможно.
— Ну, хорошо. Буду ждать и надеяться, а вам, коллега Випенкатен, я был бы чрезвычайно признателен, если бы вы — ну, скажем, в течение двух недель — представили мне свои предложения. Так как большая школьная реформа, к нашему общему сожалению, я даже могу сказать, к нашему глубочайшему огорчению, заставляет себя ждать, давайте — я имею в виду каждого из вас в отдельности, господа, — давайте по крайней мере подвергнем школьный распорядок пересмотру и будем выполнять его, руководствуясь двумя главными принципами всякой педагогики: любовью и строгостью! Любовь и строгость в разумных пропорциях — это две колонны у входа в любую академию, в Афинах времен Платона или сегодня…