Вот тогда-то я впервые узнал, что — с тех пор как себя помню, — хоть немножко, а сочиняю. Но рассказывал я редко. Не хватало смелости. Хотел, но не умел додумать свои сочинения до конца. И только через несколько лет понял, что бумага все терпит: напишешь, а потом вычеркнешь, и начнешь сначала, и опять вычеркнешь, а потом еще долго-долго думаешь и в конце концов приходишь к мысли: об этом людям рассказывать не стоит, люди ждут более значительного. Люди ждут от тебя правды, какую еще не слышали. Напиши им, что тебя взволновало, удивило, рассмешило, обрадовало или заставило плакать. Напиши так, чтобы и они с тобой вместе посмеялись или поплакали.
Взрослым я вспомнил — все это втолковал мне тот длинный русский учитель из Таганрога. В нашем ауле очень мало русских. Кубачинцы спрашивали учителя: зачем понадобилось ему ехать в такую глушь? Он отвечал:
— Люблю удивляться. И детей учу радости удивляться, открывать новое даже в старом. Без удивления нет литературы, а я литератор.
Через два года он уехал.
— Мама, ты помнишь длинного учителя?
— Как можешь называть человека длинным или коротким? Да, я помню высокого уруса. Его не забудешь. Когда шагал по нашим лестницам — считал ступеньки. Даже в беззвездные ночи обходился без фонаря. Он ходил медленно и потихонечку пел. Если шел по улице днем — к нему подбегали дети. Даже самые маленькие льнули к нему. Он с ними не говорил — только гладил по головке… Я думала — раздает конфеты. Нет, дети от него не ждали сладостей. Были довольны, что погладил и посмотрел в глаза… Собаки на него никогда не лаяли…
Этот разговор с мамой, когда он был?
Ну, конечно же, в тот самый вечер. Помните, мы устроились у камина, и я стал читать рассказ, в котором попробовал набросать мамин портрет. Я был уверен, что написанное мною — правда. Волновался, когда писал, радовался точности своей памяти, думал, что передам людям нужное всем преклонение перед матерью.
Кажется, я допустил ошибку. Только начав читать вступление к рассказу, почувствовал — что-то не удалось.
Мама замерла. Так при появлении непонятного, опасного замирают зверек и маленький ребенок. Когда в прошлые свои приезды я читал о других людях, мама слушала внимательно. Ей мое чтение не мешало жить. Могла высморкаться, кашлянуть, улыбнуться, поправить подушку. На этот раз окаменела.
В первых строках я всего лишь описывал обстановку: вот мама сидит на полу посреди комнаты. Опирается спиной на гладкий круглый столб, что поддерживает потолок. На коленях у мамы пук шерсти. В столб над маминой головой вбит гвоздь. На гвозде катушка, с катушки свисает нить. Джураби — древняя нехитрая прядильная снасть; кубачинки и поныне пользуются ею… Бесшумно крутится веретено, мама тянет руками шерсть и рассказывает мне, двенадцатилетнему, о своей жизни.
Само описание того, как сидит она посреди комнаты на полу, насторожило маму. И я сразу понял почему: при чужих людях, при гостях, она бы так не сидела. Рассказ для чужих людей, для гостей. Можно ли гостям показываться в подобном виде! Поняв ее тревогу, я перепрыгнул через несколько строк, чем нарушил плавность течения. Мне стало трудно читать, но что бы подумала мама, если б я остановился?
Дальше говорилось, что, когда воспоминания о прошлом вызывали у нее комок, подступающий к горлу, она останавливалась и кидала в духовку железной харбукской печурки несколько картофелин. Бессознательно мама пускалась на две хитрости сразу — скрывала слезы и заманивала меня слушать дальше: я буду ждать, что картошка испечется, и монотонный ее говор меня не усыпит… Но если я все ж начинал дремать, мама спускалась в подвал и приносила большую тарелку маринованных диких груш — любимое лакомство бедного моего детства. Дрожа от возбуждения, я набивал рот грушами, жевал и слушал, слушал…
Во вступлении к рассказу о маме я уловил еще одно опасное место — наблюдение, которым не должен делиться с чужими любящий сын: говоря о своей жизни, вспоминая мелькнувшее, подобно дальней зарнице, и тут же погасшее счастье, мама заталкивала под чухто свисающую на лоб седую прядь. Даже от меня хотела укрыть преждевременную старость. Прочитав маме это место, я не мог не заметить, как ужаснула ее моя память. То, что мне виделось отличной подробностью, мама посчитала кощунственным.
Она сказала без улыбки:
— Продолжай!
Никогда еще не знал свою неш такой суровой.
Я оробел:
— Мама, я повторяю на бумаге увиденное в твоем доме, услышанное от тебя…
— Мы кубачинцы, а ты читаешь по-даргински.
— Ты ведь знаешь, мама, кубачинской грамоты нет.